реклама
Бургер менюБургер меню

Василий Иванов – Деревья стонут в бурю (страница 10)

18

Иногда в звенящие звуками послеполуденные часы, когда слабеет вера, а туман в голове густеет, когда петух кричит в крапиве, а куры нежатся в пыли, мужчина и женщина, прищурясь от солнца, оглядывали плоды своей муравьиной деятельности. Немного дальше по их тропе, которая от частого пользования мало – помалу превратилась в дорогу, недалеко от Ивановых под дубами и липами поселилось еще одно семейство по фамилии Шурбины. В семье было двое стариков – дряхлый, желтый, обросший седой щетиной отец, которого положили в тени на матрас, где он так и остался, и мать, со смутным удивлением озиравшая эти места, куда ее на старости лет неизвестно зачем привезли. Она недоуменно сидела возле мужа. Руки ее сжимались и разжимались, точно надеялись удержать что-то выпавшее из них на прежнем месте, так она просидела весь день среди свернутых тюфяков и связанных гроздьями кур. Рядом лежащим, как тюк, мужем, а дочь и сыновья сновали мимо, стараясь разыскать куда-то не туда засунутые вещи.

Двое сыновей Шурбиных в сползающих штанах, с длинными мускулистыми и жилистыми руками готовились сколачивать дощатый домик – жилье для родителей. Но эти два изобретательных паренька, которые могли мастерить что угодно из проволоки, жестянки или мешка, должны были, потом вернуться в Батырево, где они, как выяснилось, работали на строительстве дороги. И пока они сновали взад – вперед, что-то изобретая, что-то отбирая на ходу, недоуменный взгляд матери, скользивший по всему, что было вокруг, так же недоуменно вобрал в себя двух долговязых пареньков, словно бы и не она их родила. Жизнь уже прошла мимо, оставив старуху сидеть среди тюков.

– Папа нехорошо выглядит, Матрена,– сказала она своей долговязой дочери, которая развязывала гроздь рыжих кур.

Долговязая девушка подошла и наклонилась над отцом.

–Не хуже, чем всегда,– сказала она, длинной своей рукой отгоняя мух.

Как и братья, она была длиннонога и длиннорука, но с коротким туловищем. Как и братья, она была словно вырезана из дерева, но если молодые люди походили на грубоватых божков, то она напоминала их заготовку.

Вместе с ситцевым платьишком ее облекало какое-то прирожденное достоинство. Многие станут называть ее Мотей, даже когда она будет ходить босая, и ее еще неродившихся племянников и племянниц станут привозить в двуколках, колясках или в повозках, чтобы оказать ей уважение. Трудно было сказать, сколько лет Моте; пройдут годы, а она останется почти такой же. Эта – была сухощавая рыжеватая девушка, из тех, с кем солнце выделывает, бог знает что, и потом для злодейства, учиняемых возрастом, уже ничего не остается.

Последним отпрыском семейства Шурбиных был Миня, с лицом младенца и телом молодого мужчины. Простодушное добродушие заволакивало расплывчатые черты его длинного лица. Что он добрый, видно было с первого взгляда. Голубые затуманенные глаза были всегда широко открыты. Он часами возился под деревьями, грызя ногти. Из его толстого носа текло, но чуть-чуть, и это не вызывало отвращения. Никто, кроме разве случайного прохожего, не пугался Минюк, потому что он был безобиден как вода. И так же пассивен. Хоть бери да переливай во что угодно. И жил он по воле других – главным образом своей сестры Моти.

Семейство Шурбиных поселилось и стало обживать на выбранном им участке. Их дом вполне похож на дом благодаря изобретательности двух сыновей, которые чутьем угадывали, как надо делать то, или другое. Семейству повезло – они обнаружили на участке родник, и Миня Шурбин, сидя на камне среди зарослей дернистого луговика, смотрел, как сочится вода, а другие тем временем продолжали свое дело и устраивали жизнь, не обращая на него внимания. Миня, наблюдавший за ними так же пристально, как он наблюдал за головастиками, не обижался на это. Он обижался только, если его сестра Мотя куда-то уходила без него. Тогда он принимался бегать взад и вперед на длинных своих ногах – жердинах, искал ее и плакал, и его слюнявое отчаяние среди молчаливых зарослей казалось страшным.

Иногда Мотя брала с собой Минюк, и они шли к задней двери ивановского дома, чтобы поболтать. А если долгий разговор не получался, они погружались в здешнюю тишину, и это тоже было приятным разнообразием. Настя Иванова поддерживала знакомство с Мотей и Минюк, потому что у нее не было выбора пока. Люди они были славные, а если она в глубине души и мечтала о сложных отношениях и невероятных событиях, то ведь она и сама толком не знала почему.

– Я когда-то думала открыть лавку в Батырево,– сказала Мотя, сидя на ступеньках крыльца и уткнув длинный подбородок в худые колени. – Я бы продавала салфетки, и полотенца, и коврики, и всякие штучки, знаете, вышитые, я бы сама их вышивала, ну и мыло, и всякое прочее. Я ведь научилась у монахинь всякой вышивке, и мережке тоже. Другие учились плести корзинки, а мне не хотелось.

– Я бы корзинку сплел,– сказал Миня,– с желтыми полосками и красными.

– Почему же ничего не получилось с вашей лавкой?– спросила Настя рассеянно, как всегда, когда ей приходилось поддерживать разговор, особенно с кем-то из Шурбиных.

– Не вышло так, как надо,– значительно сказала Мотя, ничего не уточняя.

Настя не была уверена, что у нее самой все выходит так, как надо. До сих пор она об этом не думала, но быть может, сейчас уже есть причина пугаться? Легкое дуновение страха пробежало по ее коже. Ее жизнь в этом доме словно бы внезапно замерла, стала пузырьком воздуха, который вот-вот лопнет.

– Что с вами Насьтук?– приподнявшись, спросила Мотя с сердечным участием, которое в ней возникло мгновенно.

– Она больная?– спросил Миня.

– Просто стало немножко нехорошо. Пустяки, Мотя,– сказала Настя.

Она сидела на стуле с прямой спиной под сильно припекавшим солнцем. До сих пор она никогда так явственно и остро не ощущала грани между жизнью и смертью.

– Это ничего, Мотя,– добавила она.

– Смотри,– сказал Миня, показывая ей веревочку, крест- накрест намотанную на пальцы.– Сыграем?

– Нет,– ответила Настя.– Ты просто умница, Миня, но я не умею в это играть.

Она глядела на его невинные руки, на замысловато протянутую меж пальцев грязную веревочку и вдруг почувствовала нестерпимое отвращение. Но все же смотрела, что он делает с этой веревкой.

– Может, это у вас то, что называется дурнотой,– сказала Мотя.

– Да ничего у меня нет,– проговорила Настя.

– Но ее слова не могли прогнать этих Шурбиных. А руки у Минюк выделывали все новые фигуры из веревочки.

Насьтук бросилась за угол дома – ее рвало.

– Эта дурнота и есть,– сказала Мотя с раздражающей кротостью. – Говорят, если взять перо чеснока и приложить к правому виску и…

– И так пройдет,– ответила Насьтук, сдерживая смятение.

Хоть бы убрались эти Шурбины!

И немного погодя они, долговязые и медлительные, двинулись по двору среди неторопливо вышагивающих кур.

Вечером, вернувшись из леса, Федор спросил:

– Что-нибудь не ладно, Насьтук?

– Ох, эти Шурбины! – ответила Насьтук.

Она крепко прижала локти к столу, чтобы унять дрожь в руках.

– Они неплохие люди,– сказал муж.– Никому не мешают.

Он медленно размешивал густой суп, в который набросал большие ломти хлеба. Физическая усталость и присутствие жены вселяли в него умиротворенность. Но Анастасия сердито отщипывала кусочки хлеба.

– От этого Минюк меня воротит.

– С чего это? Он мухи не обидит.

– Да, да! – воскликнула она. – Говори, что хочешь. Только я не могу это слышать и не хочу!

Рот ее был набит, горячим сыроватым хлебом. Колеблющийся огонек лампы блестел в глазах, глядевших на нее с непроницаемого и невидящего лица.

Что происходит, думал он, в этой незнакомой комнате, где мы живем?

– Федя,– сказала она,– я смотрела на этого полоумного верзилу, и меня вдруг страх взял. Я ведь мало что знаю. Я не понимаю, почему иной раз выходит не так, как надо. Вот, к примеру, мамаша Шурбина. Федя, милый Федя! У меня будет ребенок! Я теперь точно знаю. Миня показывал, как надо накидывать веревочку на пальцы, а я вдруг стала скользить куда-то, словно мне во всем мире не за что цепляться. И мне так страшно стало.

Страх прошел. И лампа уже светила ласково. От высказанных слов Насте стало легче. И от смотрящего на нее лица. Были мгновения, когда их взгляды вплывали друг в друга. И души их обвивали одна другую через расстояние.

– Не надо бояться,– сказал он, хотя в этом уже не было нужды,– ты справишься не хуже других.

Ну, конечно же, глупо все время думать о мамаше Шурбиных, которая родила вот такого Минюк.

– Да,– коротко отозвалась она.

Он мог внушить ей что угодно.

– Надо будет пристроить еще комнату. В этой лачужке втроем и не повернешься.

И вот уже мальчуган – ведь родится непременно мальчуган – стоит посреди комнаты в новом доме, держа в ручонках всякие дикованные находки; пестрая сорочье яйцо, осколки стекла с пузырьком воздуха или прут, который станет лошадкой. Уверенное воображение Федора даже мебели придало особую значительность, которой никогда еще не замечала его жена, и ей вдруг стало стыдно за свои страхи.

– Хорошо, когда в доме дети,– сказала она спокойно, ставя на стол тарелку со смородиновым пудингом, который нынче не уродился из-за этих Шурбиных.

– Глядишь, и дров нарубят, а? И посуду вымоют.

Он засмеялся, впервые после того, как услышал эту весть от жены, и если в ту минуту губы его сжались, то чуть-чуть, так что она, занятая своими мыслями, не заметила этого или не подала виду. А если воображение Федора Иванова стало чуть менее уверенным, чем прежде, то лишь по тому, что в нем самом было немало того, чего он не умел разгадать, а тут еще новая жизнь, спутанный клубочек тайны в чреве его жены. От этой мысли по телу бежали мурашки. Человек, сидевший в неверном свете лампы и в пределах своей души то озарявшийся, то тускневший, был сам по себе, вероятно, значительнее, но и беспомощней, чем муж, который зачал ребенка. И все же сейчас, жуя клеклый пудинг и делая все, что полагалась делать за столом, этот человек одним своим физическим присутствием давал ей и поддержку и утешение.