реклама
Бургер менюБургер меню

Василий Аксёнов – Зазимок (страница 36)

18

А тогда брат спросил у меня:

– У тебя с ней было всё?

– Нет, – сказал я. – Нет. Ничего. Она мне нравилась, но не так… не как женщина.

И она вышла из другой комнаты, одевается в коридоре перед зеркалом. Ушли они. Налил себе, выпил и, словно к имени моей невестки будущей приноровляясь, подумал: Надя…

И:

– Надя, – тихо произнёс.

Мне лет пять. Мир для меня расширился, границы его отодвинулись далеко за пределы ограды, улицу свою я уже знал, но в ельнике ни разу ещё не был. Тринадцатое января. Старый Новый год. И день тот, и тот вечер, и ночь ту запомнил я навсегда. Стряпали мы весело пельмени, хватились – нет воды. Все: отец, мама, сестра, брат и я – собрались бодро и отправились за ней. Брели гуськом по набитой в снегу тропинке к ручью с немецким названием Куртюмка – или с татарским. Отец впереди на деревянных санках вёз бочонок, мама, сестра и брат несли по ведру, а у меня в руках был маленький, пятилитровый, котелок. Брат то и дело оборачивался ко мне, показывал на звёздное небо и говорил: «Это – Большая Медведица, или Ковш, там вон, Полярная звезда, где она, там и Север, а это – Млечный путь… в нём мириады», – говорил он что-то и про Южный Крест и что-то про Омегу не как букву. Над тихим, заснеженным ельником висела полная луна. Ельник пугал и манил – как манит жуткое. И обвораживал. Из-под белых крутых козырьков субойных кепок окнами с разноцветными занавесками в свои переполненные снегом палисадники пялились близоруко дома. Во всём ощущался праздник: в воздухе морозном, в нимбе лунном, в городьбах, потонувших в сугробах, в хрусте и в шелесте и в сердце моём, пульсирующем, как звезда. Где-то пели и смеялись. Наша же улица была пустынна и тиха. И вот ещё: отец был в этот вечер добродушным.

Вернулись с водой, сварили пельмени, поставили их, дымящиеся, на стол и только сели трапезничать, как постучали в дверь (а как ворота хлопнули, не слышали мы).

– Да, да, – сказал отец. – Не заперто.

В избу, с шумом, пропустив наперёд клуб изморози, ввалились ряженые, как называют в Каменске их – машкара. Разодеты они были кто во что горазд: в полушубках овчиных навыворот, в масках с огромными усами, носами, ушами и бородами, – да с торбами за плечами была машкара. Позже и сам я ряженым походил, за ночь так набирался, что в последнем доме меня и спать укладывали. Товарищем моим неизменным в таких походах «машкарадных» был Ося, а последним домом мы старались выбрать тот, в котором заканчивали колядовать и девушки.

А тогда я заплакал и съехал под стол, к ногам к матери.

– Ну, ну, – сказал отец.

– Не бойся, – сказал брат, – артисты это, они – живые.

Сестра захихикала. А мама ладонью гладит под столом по голове меня и утешает, как – уж и не помню, но голос её и сейчас будто слышу: мамин. Ряженых было пятеро. Пожалев меня, они сняли маски, и я узнал в одном из них соседа нашего, китайца Ваню Ма, а в другом – жену его Настю. Он и она на па́ру, единственные в Каменске да и окрест, пожалуй, кроме табака курили ещё и маковую соломку, курили что-то и ещё, что посылал или привозил им родственник Ванин, кажется из Тувы. Он и она – позже, в восьмидесятом, как мне помнится, году – и умрут в один день: она – утром, он – под вечер. А Ваня – тот, смерть свою провидя, даже и завещать успеет, чтобы у него и у Насти на могилах посадили мак. И прошлым летом углядел я, что завещание Ванино исполнено: как два боевых знамени среди запущенного, заросшего малинником, шиповником да березняком кладбища алеют две могилы; и ещё: согнувшись над ними с лопатой в руках, творит что-то Вася Ма, сын покойных и мой одноклассник; я тоже там, на кладбище, сидел, от Васи потаившись, – говорить ни с кем мне не хотелось. А тогда среди ряженых узнал я и Сергея Денисыча Дымова. Умный и тихий был мужик, даже и тогда, когда напивался, а силы был просто мифической. Пошёл как-то в лес Сергей Денисыч кулёмы настораживать, над одной наклонился, а сзади на него медведь насел. Сергей Денисыч ухватил медведя за лапы, прижал к себе так, что тот даже мордой шевельнуть не мог, и принёс в село. На площади перед эмтээсовской проходной бросил через себя, сломав медведю хребет, и сказал мужикам, там, на завалинке у проходной сидевшим: «Добивайте». Медведя добили, ободрали и увидели, что кости запястий его лап обеих переломаны. И ещё рассказывают, кто по следу после ходил, что упирался медведь лапами задними, а упираясь, валёжины выворачивал. Годом или двумя позже того, как заходил к нам ряженым, разгружал Сергей Денисыч баржу в Елисейске, на пристани, нёс на спине жернов, для мельницы городской предназанченный, и сломились под ним сходни. И ничего, всё, может, и обошлось бы, но посыпались на него мужики с мешками муки да сахара и повредили ему позвоночник. Так, в постели, как мой дед Павел Григорьевич, лет через десять и умер Сергей Денисыч, оставив для Каменска двух сыновей своих, погодков, телом в него, в отца, а умом – в ветер. Сестра моя с ними училась, с ними учился через год мой брат, а я в первом классе застал их, Володю и Петю Дымовых, уже усатыми.

– Петя, – спрашивали мы, – тебе сто лет?

– Сто, – отвечал Петя.

– Володя, тебе мильён лет? – спрашивали мы.

Молчал Володя.

– Мильён, да? – пытали мы.

– Да, – выдавливал из себя Володя.

И мы смеялись, а теперь я думаю, что напрасно: может быть, это правда, может, и действительно было им по миллиону лет? А почему нет? Может быть, ум им был не нужен – как траве или деревьям. Как пластам геологическим. Об их, братьев, белые, каждый день чистые подворотнички, которые, отрывая после занятий и пришивая с утра – из сострадания, разумеется, не из обязанности, – приводила в порядок школьная прачка Эмма Вайнбергер, мы вытирали перья своих ручек, мы ездили на Володе и Пете в школьный буфет, и бог весть ещё какие штучки вытовряли с ними мы, а про старшеклассников уж и говорить нечего. И вот тут ещё что: одним щелчком могли бы порешить нас Володя и Петя, однако сносили они все наши подлые шалости так, как старая сука – забавы и домогательства прытких щенков. В пятнадцать одного, в шестнадцать лет другого, получается, Володю и Петю по настоянию районо перевели во второй класс, а на следующий год по его же мудрому постановлению демобилизовали братьев из школы. И Зина Дымова, их мать с умом капустной кочерыжки, нужды ни в тракторе и ни в коне не знала: дрова и сено из леса вывозили Володя с Петей на себе, запрягаясь в сани сами, и плуг таскали сами, когда пахали огород, пахали так, что рыдала под лемехом земля, будто вспарывали борозды в ней братья для зачатия не картошки, а сына. И от матери их, от Зины, я слышал своими ушами, другому бы не поверил, переданное другим я тут не стал бы и упоминать:

– А мне чё, скрючиться не могу, дак и горя нет, – говорила Зина, – из бани приду, распаренная, на кровати, как барыня, разлягусь, ноги вытяну и кликну. А ребятки мои на них все ногти пообкусывают, и ножницы не нужны. – Довольна Зина, и бабий гнев ей нипочём: ну дура дурой, мол, убить бы тебя, чтоб не болтала!

Лет в девятнадцать-двадцать бродили Володя и Петя по Каменску, как быки племенные, потерявшие стадо, и низко, по-бычьи, держали головы, и в землю требующе их нутро мычало. И вот как-то летом, чтобы было кому неводить и невод да улов таскать от места к месту и чтобы не было одному боязно в тайге, прихватил с собой их на рыбалку Витя Кругленький. Помощь с охраной от них получил и там же, на песчаном берегу Кеми, у костра, отблагодарил братьев Витя, но не рыбой, а обучив их делу нехитрому – онанировать. А после долгими летними вечерами в пустующем гараже МТС, уже бывшей, а ещё раньше – бывшей церкви, устраивал Витя для нас платные спектакли. Билет входной стоил три папиросы или две сигареты, а если деньгами – пять копеек, чеканки новой, пореформенной. Мы проникали в бывший храм, рассаживались на покрышках от колёс комбайновых или машинных, а Витя заводил Володю и Петю в нишу с замасленной, полуобвалившейся фреской Сретенья, престольного праздника, ставил их по углам, будто скульптуры, к нам, зрителям, лицом, отходил, потом, затребовав – дожидался от нас полной тишины и… открывал действо: «Раз, два, три… начали!» – и братья, приспустив штаны, начинали… А на улице в это время шли нудные, затяжные дожди. А это уже после… Он же, Витя Кругленький, распалил и натравил своих «крепостных» актёров на Дусю Кравцову, бабу лет тридцати, одинокую «наставницу внешкольную», как называли Дусю мужики, в учениках которой числился и я недолго, но так и выбыл из списка, ничему не обучившись и даже плод познания не надкусив, выбыл по той же причине, по которой меня долго не пускали в кино с секретным грифом «кроме детей до шестнадцати» – выглядел несолидно, а в случае с Дусей, подозреваю, вид мой несолидный послужил лишь отговоркой, а настоящей причиной был отец мой – участковый. И как молча по кукурузному полю, склоном обращённому к Каменску, на виду у всего села бежала от братьев Дуся, рассказать трудно, как убежать смогла – и того труднее. И вот здесь я признаюсь честно: тайна непостижимая для меня – сердце человеческое, а уж женское, то просто мрак кромешный; зимой того же года она, Дуся, заманив в свою вдовью баню, за сутки отдала братьям Дымовым те знания, что скопила за всю свою жизнь, отдала так, что и другим юнцам ничего не осталось, что и «школу» ей пришлось закрыть. Узнал об этом Каменск и стал жить ожиданием результата, ждал десять лет, дождался, но обязанным этим результатом Каменск оказался армянину-шабашнику, а не сыновьям Сергея Денисовича Дымова.