Валерий Стрижов – ТЕНИ ВОЙНЫ СМЕРШ (страница 3)
Я проверял укладку нашего немногочисленного, но крайне ценного оборудования – радиостанций, шифроблокнотов, карт, – когда краем глаза заметил какое-то смятение у штабеля ящиков с продовольствием. Два сержанта из хозвзвода, с лицами, выражавшими одновременно и крайнюю степень смущения, и туповатое упрямство, мялись перед невозмутимым, как скала, Лыковым. Чуть поодаль стоял ящик с тушёнкой, и в нём, среди аккуратных рядов банок, зияла предательская пустота – место трёх банок, словно вырезанных ножом. Лыков, скрестив на груди свои массивные, привыкшие к топору и лопате руки, смотрел на провинившихся с выражением, которое я мог бы определить как смесь отеческой укоризны и искреннего, почти философского интереса.
– Значит, так вы, орлы, фронту помогаете, – произнёс он тихо, но веско, и в его голосе не было ни гнева, ни угрозы – только та спокойная, тяжеловесная уверенность, что бывает у человека, знающего себе цену. – Не штыком, значит, врага, а ложкой. Тактика, спору нет, новая. В уставах, правда, пока не прописана, но, думаю, после войны отдельную главу добавят.
Сержанты, красные как раки, принялись было что-то бормотать – про пересортицу на складе, про то, что ящик, мол, «таким и пришёл», – но Лыков остановил их лёгким движением ладони, словно отгоняя назойливых мух. Его голубые глаза, обычно добродушные, сузились, и в них мелькнул тот самый холодный, стальной блеск, который я хорошо знал по его допросам.
– Не трудитесь, – сказал он. – Легенду о складе я и сам сочинить могу, дайте срок. Дело ваше, конечно, нехитрое. Голод, он, известно, разума не прибавляет. Но только подумайте вот о чём. Солдат, который в окопе сидит, в холоде да в грязи, он эту тушёнку как манну небесную ждёт. Каждая банка на взвод идёт, по ложке на брата. А без вашей банки – на две ложки меньше. Это, может, в бою и незаметно. А вот ночью, перед атакой, когда сосёт под ложечкой, солдат эту нехватку чует. И знаете, орлы, о чём он в ту минуту думает? Не о Родине. И не о Сталине. Он о вас думает. О тех, кто в тылу, в тепле, его паёк подъел.
Повисла пауза – тяжёлая, гнетущая, как предгрозовое небо. Сержанты стояли, опустив головы, и я видел, как у одного из них дрожат губы. Не от страха перед трибуналом – от стыда. Ибо нет наказания страшнее, чем то, которое пробуждает в человеке совесть. Лыков это знал. И он, в совершенстве владея искусством человеческой инженерии, нанёс последний, завершающий удар.
– Вот что, – сказал он уже совсем другим, деловым тоном, и в его голосе вновь зазвучала та самая мужицкая рассудительность, что всегда помогала ему находить выход из самых запутанных ситуаций. – В эшелоне у нас бойцов человек тридцать, и все они будут глядеть за хозяйством в оба. Но если вы, орлы, поможете мне проследить, чтобы за дорогу ни одна банка больше никуда не запропастилась, – он сделал паузу, давая словам осесть, – я забуду о том, что сейчас видел. И о том, что вы мне тут так складно врали, тоже забуду. Идёт?
Сержанты, ещё не веря своему счастью, закивали так часто, что их головы, казалось, вот-вот оторвутся от шей. Лыков, заметив меня, лишь коротко, по-уставному кивнул и произнёс вполголоса, будто извиняясь:
– С таким народом, товарищ капитан, воевать можно. Вороватый – значит, хозяйственный. Приучим. Был бы человек хороший, а плохого мы из него, ежели надо, и сами сделаем.
Я ничего не ответил. Да и что тут было отвечать? В этом коротком эпизоде, занявшем от силы пять минут, проявилась вся суть моего заместителя. Он не стал карать – он завербовал. Не стал запугивать – он привязал к себе этих людей узами стыда и общей ответственности. Это был прирождённый охотник за душами, и я знал, что в грядущих операциях его талант сослужит нам неоценимую службу.
Эшелон наш, состоявший из нескольких товарных вагонов, переоборудованных под перевозку людей, и платформ с зачехлённой техникой, отправился в путь ближе к полуночи. Дорога на фронт – это всегда особое, ни с чем не сравнимое испытание. Ты сидишь в натопленном, пропахшем махоркой и соляркой вагоне, слушаешь мерный перестук колёс и думаешь. О чём? О разном. О доме, который остался где-то далеко, за сотни километров, и который, возможно, ты уже никогда не увидишь. О товарищах, с которыми завтра, быть может, пойдёшь в бой. О враге – том невидимом, но оттого ещё более опасном враге, что ждёт тебя на незнакомой, изрытой воронками земле. И постепенно, под этот монотонный аккомпанемент, мысли твои из беспорядочного, лихорадочного потока превращаются в нечто цельное, собранное, как винтовка перед атакой.
За окнами вагона мелькали станции – полустанки, разъезды, маленькие города, которые война превратила в серые, обугленные призраки. На каждой, даже самой захудалой, кипела работа – женщины в телогрейках разгружали составы с углём и лесом, подростки, казавшиеся слишком маленькими для своих лопат, чистили пути от снега, старики с красными повязками на рукавах регулировали движение. И над всем этим, над этой кипучей, самоотверженной деятельностью, витал дух суровой, молчаливой решимости. Никто не жаловался. Никто не роптал. Все понимали: ещё одно, последнее усилие – и враг будет сломлен. Я смотрел на эти лица, и в каждом из них, в каждой морщинке, в каждом усталом взгляде я читал ту же мысль, что жила и во мне: мы не отступим. Мы дойдём.
Наконец, на исходе третьих суток пути, глубокой ночью, когда небо на горизонте уже подрагивало от далёких зарниц, мы прибыли в расположение штаба Центрального фронта. Штаб этот, как и положено прифронтовому штабу, размещался не в городе, а в густом, пахнущем прелой хвоей лесу, в сложной системе блиндажей и землянок, тщательно укрытых маскировочными сетями от всевидящего ока вражеской авиации. Здесь не было той суеты, что царила на вокзалах. Здесь царила сосредоточенная, деловая тишина, нарушаемая лишь гулом далёкой канонады да треском поленьев в железных печках. В этой тишине, среди запаха сырой земли и дыма, я остро ощутил, что моя война только начинается.
Меня, едва я успел сойти с подножки вагона и размять затёкшие ноги, немедленно проводили к начальнику особого отдела фронта – генерал-майору Вадину. Его блиндаж, в отличие от прочих, был оборудован с той особой, мрачноватой основательностью, что свойственна жилищам людей, привыкших к долгой осаде. На стенах, обитых тёсом, висели не карты с оперативной обстановкой, а карты совершенно иного рода – с россыпями цветных флажков, каждый из которых означал чью-то погибшую жизнь или проваленную операцию. Я сразу это заметил и, ещё не зная, в чём дело, почувствовал, как напрягается внутри меня та самая пружина профессионального азарта, что всегда предшествовала охоте.
Генерал Вадин, человек с лицом, изрезанным морщинами, встретил меня стоя. Он не стал тратить время на приветствия, а сразу указал чубуком трубки на разложенные перед ним листы.
– Вот, полюбуйтесь, капитан, – произнёс он хрипловатым, простуженным голосом, который, казалось, сам был пропитан пороховой гарью, – это наш невидимый фронт. Каждый красный флажок – подтверждённый случай вражеской заброски. Каждый синий – перехваченный сеанс радиосвязи неизвестного корреспондента. Каждый чёрный – диверсия, по которой мы не имеем ни одной зацепки.
Я подошёл ближе и склонился над картой. Зрелище, открывшееся мне, было поистине удручающим. Красные, синие и чёрные значки покрывали весь оперативный тыл фронта, особенно густо концентрируясь вокруг крупных железнодорожных узлов и складов. Это напоминало не карту, а скорее анатомический атлас, на котором каждая точка обозначала метастазу смертельной болезни – и от этого сравнения мне стало не по себе.
– А вот здесь, – генерал ткнул пальцем в район станции Поныри, – за последнюю неделю три попытки вербовки из числа железнодорожного персонала. Агенты идут под видом беженцев, мешочников. Здесь, южнее, в полосе Тринадцатой армии, взят курьер с комплектом чистых бланков штаба дивизии. Настоящих, не поддельных. Значит, у них есть доступ к секретному делопроизводству, возможно, на уровне корпуса.
Он перевёл дыхание и, достав из сейфа папку с грифом «Совершенно секретно», положил её передо мной. Папка была тяжёлой, и я ощутил вес её содержимого даже прежде, чем открыл.
– Здесь – расшифровки перехваченных радиограмм. Наши слухачи засекли три новых передатчика, работающих в радиусе тридцати километров от линии фронта. Два уже пеленгуются, один, самый активный, кочует. Мы его называем «Цикада». Профессионал высочайшего класса. Работает на коротких волнах, меняет частоты, уходит от пеленгации, как уж от вил. А вот здесь, – он подвинул ко мне ещё один лист, испещрённый столбцами цифр и дат, – сводка по агентурным провалам. За апрель мы потеряли четверых внедрённых агентов. Связь с ними прекратилась в одно и то же время – в течение трёх суток. Это не случайность. Кто-то методично вычищает нашу сеть. Кто-то, кто знает о ней всё.
Я слушал его, и абстрактная задача, поставленная передо мной в кремлёвском кабинете, обретала зримые, пугающие очертания. Речь шла уже не просто о списке объектов. Речь шла о живых людях, о предателях и героях, о той невидимой битве, что кипела здесь, в лесах под Курском, с не меньшим ожесточением, чем на передовой. Я чувствовал, как холодный пот выступает на висках, но заставлял себя сохранять внешнее спокойствие.