реклама
Бургер менюБургер меню

Валерий Положенцев – Шоу бизнес. Книга вторая (страница 4)

18

– Но реанимируешь?

– А куда денусь?

Куда я денусь, – думал Витёк, затягиваясь. – Куда нам всем деваться. Некуда. Поэтому и сидим в этом подвале, в три часа ночи, и делаем то, что умеем. Потому что больше ничего не способны. И не хотим мочь.

– Пересажу ему японскую головку от «Панасоника», – продолжил он, выпуская дым. – Из того барахла, что вчера притащили с таможни. Трансплантация органов, так сказать. Будет как новенький. Ну, почти. Если не считать, что всё остальное – китайское дерьмо.

Головка стоит двести рублей, – считал Сергей. – Дека после ремонта проработает ещё полгода. Окупится за месяц. Арифметика сходится. Витёк себя оправдывает. Павел – тоже. Даже Косой, если подумать, приносит пользу – страх перед ним заставляет работать быстрее.

Трансплантация, – думал Витёк, рассматривая плату. – Сердце от одного, почки от другого, мозги – если бы они были – от третьего. Так и живём. Франкенштейны в стране Франкенштейна. Собираем монстров из обломков империи.

Волшебство какое-то, – думал Павел, краем глаза наблюдая за Витьком. – Непонятная магия взрослых людей. Паяльник, провода, формулы. Скучно, как сопромат. А Цой – это другое. Цой – это жизнь.

* * *

Сергей посмотрел на часы – «Командирские», механика, подарок отца, который верил, что сын станет офицером. Сын стал спекулянтом. Впрочем, в этой стране разница между погонами и барышами была не так велика, как хотелось бы верить.

Четыре пятнадцать. Сорок пять минут до машины. Триста кассет. Студент-мечтатель, витающий мыслями о Цое. Инженер-затворник, погружённый в контакты. И он – который думает обо всём сразу, потому что больше некому.

Снял куртку. Закатал рукава. Взял первую кассету.

Корпус. Целлофан. Скотч. Этикетка. Коробка. Повторить двести девяносто девять раз.

Бизнес – это не когда сидишь в кресле и считаешь деньги, – думал он, заклеивая целлофан. – Это когда в три часа ночи пакуешь кассеты с Юрой Лозой, потому что работник медитирует под Цоя, а инженер разговаривает с паяльником. Дело – это когда делаешь сам то, что другие делать не хотят. Или не могут. Или не понимают зачем.

Павел работал рядом – молча, быстро. Страх перед омскими оказался сильнее любви к музыке, по крайней мере на ближайшие сорок пять минут. Руки делали своё: корпус, целлофан, скотч. А в голове крутилось: «Пожелай мне удачи в бою, пожелай мне…»

В наушниках – Цой, – думал он. – В руках – Лоза. Такова жизнь. Слушаешь одно, продаёшь другое. Веришь в одно, делаешь другое. Мечтаешь об одном, получаешь другое. Добро пожаловать во взрослую жизнь, Павел. Здесь всё не так, как обещали.

Витёк продолжал паять – мир сузился до размеров платы, до одного контакта, до капли олова. Люди вокруг были фоном, шумом, помехой. Важно было только железо. Оно верное. Оно не уходит к прапорщику. Оно подчиняется законам физики – а физика не обманывает никогда.

Комбайны не чиню больше, – думал он. – Ремонтирую кассетники. Какая разница? Принцип один. Вчера собирал урожай, сегодня – музыку. Завтра, может, займусь чем-то ещё. Пока руки держат паяльник – буду нужен. А когда перестанут – тогда и подумаю. Если будет чем.

Три человека в подвале. Три мира, которые соприкасались только здесь – в вонючем овощехранилище, среди мигающих дек и гор пиратских кассет, под низкими сводами, которые помнили царя и забыли Бога.

Один считал деньги и минуты: рубли – это свобода, а время – это рубли.

Другой мечтал о музыке и воле, ведь мелодия – это свобода, а свобода – это песня.

Третий просто делал своё дело, потому что больше ничего не умел – и не хотел уметь.

В пять утра пришёл Лёха – заспанный, злой, пахнущий бензином и похмельем. Загрузили коробки в «ГАЗель» – двенадцать коробок, триста кассет, три тысячи рублей оборота, тысяча двести чистыми. Минус накладные, минус откаты, минус зарплаты.

Машина уехала в рассвет – в Омск, в Сибирь, в бесконечную Россию, которая хотела музыки. Любой – Лозы, Цоя, «Ласкового мая» – без разницы. Лишь бы звучало. Чтобы заглушало тишину. Чтобы напоминало, что ты живой.

Павел смотрел вслед уходящей машине и думал о том, что где-то в этих коробках – его почерк на этикетках, его руки касались каждой кассеты, частичка его теперь поедет через всю страну.

Может, кто-то в Омске услышит Цоя, – думал он. – Может, для кого-то это изменит жизнь. Как изменило мою. Может, через двадцать лет кто-то вспомнит эту кассету и скажет: вот тогда всё и началось. Вот тогда я понял, что можно жить иначе.

Витёк не вышел провожать – остался в подвале, чинить следующую деку. Работа не ждёт. Техника не терпит. Мир за стенами подвала – не его мир. Его мир – здесь, среди проводов и плат, среди гудения трансформаторов и запаха канифоли.

Сергей закурил – «Мальборо», из блока, который достал через лётчиков «Аэрофлота». Настоящие, американские. Маленькая роскошь посреди большого дерьма. Затянулся, выпустил дым в серое утро.

Тысяча двести чистыми, – считал он. – Минус Витьку, Павлу, аренда подвала, откат участковому – остаётся восемьсот. Негусто. Но на следующей неделе – Челябинск. Там заказ серьёзнее. А потом… потом будет видно. Загадывать дальше чем на неделю – глупость. Сегодня ты бизнесмен, завтра – зэк. Или наоборот.

Солнце вставало над Ростовом – бледное светило над серым городом, над пепельной страной, которая ещё не знала, что через три года её не будет.

Три человека. Три правды. Один подвал.

И музыка, которая связывала их крепче любых цепей – пиратская, подпольная, запрещённая музыка свободы.

Два взгляда

или Почему два умных человека не могут договориться

Телефонный разговор, Москва, апрель 1988 года. Полночь.

Квартира Валерия Положенцева располагалась в сталинской высотке на Котельнической набережной – одном из тех зданий-монстров, что вознеслись над Москвой как памятники имперской гордыни. Семь сестёр-небоскрёбов, рождённых параноидальной мечтой вождя о величии. Четыре комнаты, потолки четыре метра, лепнина работы пленных немцев – квартира, о которой мечтало девяносто девять процентов советских граждан. Оставшийся процент уже жил в таких – партийная элита.

Валерий обставил её не по-советски. Никаких ковров на стенах – этого атавизма кочевого прошлого, герба советского среднего класса, когда юрту можно было свернуть и унести. Никаких хрустальных сервизов в серванте – мещанская гордость за обладание хрупким барахлом. Финская стенка, которую привезли через знакомых дипломатов – три тысячи марок, полторы годовых зарплаты инженера. Японская техника – проигрыватель «Technics» за астрономические деньги, магнитофон «Sony» с дистанционным управлением – о таком в СССР только шептались, как о чуде техники. Усилитель «Yamaha» – его вообще никто не видел, кроме звукорежиссёров на «Мелодии». На стенах – не ковры, а репродукции импрессионистов в багетных рамах. Моне, Ренуар, Дега – буржуазное искусство, которое в СССР печатали мизерными тиражами для избранных. Чтобы народ не развращался, а партия – могла. На столе красного дерева – шахматы из слоновой кости, подарок от одного замминистра за удачно организованный концерт Демиса Руссоса. Тот приезд грека обошёлся государству в сто тысяч долларов, но публика была счастлива – иностранная звезда, настоящая, не по телевизору.

Рядом с шахматами – бутылка армянского коньяка «Арарат», двадцатилетней выдержки. В магазине не купишь – только через знакомых, только по блату, только за безумные деньги. Валерий наливал его в хрустальный бокал медленно, почти ритуально, наслаждаясь янтарным цветом жидкости в свете настольной лампы. Лампа тоже была не простая – «Тиффани», довоенная, из квартиры репрессированного наркома. История в каждой вещи, кровь в каждом предмете роскоши.

На диване спала девушка – длинные ноги танцовщицы, шёлковое бельё цвета слоновой кости (привезённое из Парижа каким-то дипломатом и перепроданное через фарцовщиков), лицо модели из запрещённых западных журналов. Славянские скулы, но с той утончённостью, которую даёт примесь прибалтийской или еврейской крови. Звали её Лена, или Лера, или Лара – Валерий не помнил точно. Одна из тех, кто приходил после концертов, оставался на ночь и исчезал утром, не требуя ни обещаний, ни объяснений. Московские ночные бабочки – красивые, доступные, необременительные. Мечтающие о замужестве за иностранца, но довольствующиеся ночью с тем, у кого есть импортный коньяк и финская мебель.

Он подошёл к ней, укрыл пледом с олимпийским мишкой – сувенир с Олимпиады-80, которую страна до сих пор вспоминала как последний праздник уходящей эпохи. Тогда ещё казалось, что СССР вечен, как египетские пирамиды. Всё вечное в России кончается внезапно. Казалось, что можно одновременно производить ракеты и не производить колбасу. Что мир завидует нашему счастью. Девушка что-то пробормотала во сне – может, имя бывшего любовника, может, мечту о загранице. Повернулась на бок, и плед сполз, открыв точёную спину. Валерий поправил его – жест неожиданно нежный для человека, который считал нежность слабостью.

Вернулся к столу, взял кассету. На этикетке криво наклеенная бумажка: «Юрий Лоза. Новый альбом. Мастер-копия». Вставил в магнитофон, нажал «play». Комнату заполнил голос Лозы: «Плот, плот, проплывает город мой…»

Качество было чудовищным. Словно записывали в бочке, обитой ватой. Валерий сморщился, словно откусил лимон без сахара, а потом его ещё и заставили запить уксусом. Достал блокнот в кожаном переплёте – подарок от итальянских партнёров за удачную сделку с билетами на концерт Челентано. Сделал пометку своим чётким, почти каллиграфическим почерком, выработанным годами писания отчётов в министерстве: