реклама
Бургер менюБургер меню

Валерий Положенцев – Шоу бизнес. Книга пятая (страница 10)

18

Он говорил всё тише, и кабинет вслушивался – есть такая манера у людей, прошедших зону: чем сильнее обида, тем ниже голос, потому что на зоне кричат только слабые, а сильные говорят шёпотом, и от этого шёпота бросает в пот.

– А вы тут сидели, в тепле, с кофе, в сигаретном дыму, и гадали – в каком кабаке я ваши денежки пропиваю, с какими девками ваши доллары прогуливаю.

– Мы не знали… Как мы могли знать, если ты не сказал?

– Не знали? А подождать? А поверить – хоть на минуту, хоть на секунду – что партнёр, с которым шесть лет, не предатель? Что друг, с которым начинали в гараже, не предаст? Нет. Сразу – самое худшее. Сразу – документы на банкротство, речи на кладбище, венки с чёрными лентами.

Он кивнул на бумаги, которые Михаил торопливо сгребал в папку, прятал, как улику.

– Видел. Всё видел. Не слепой пока. «Процедура банкротства», «Реестр кредиторов», «План ликвидации». Красиво. Аккуратно. Профессионально. Меня ещё не закопали, а вы уже делите наследство.

В этой стране так заведено: сначала хоронят, потом разбираются. Сначала вычёркивают, потом спрашивают. Сначала предают, потом извиняются – и искренне удивляются, когда извинения не принимают, – это здесь не покаяние, а формальность, вроде чека из магазина, который выбрасывают, не читая.

* * *

Сергей развернулся, пошёл к двери – ссутулившись, опустив плечи, тяжёлой походкой человека, тащившего на себе не только бессонницу двенадцати суток, но и разочарование, которое давит сильнее любого груза. У порога остановился. Обернулся – рука на дверной ручке, куртка нараспашку, глаза – потухшие, пустые.

– Документы я оставил. Деньги будут через неделю – как только немцы переведут, банк проведёт, всё оформится. Разберётесь без меня. Вы же умные, с дипломами. А я – простой уральский пацан, которому место в гараже, а не в офисе. Так ведь вы думаете? Так ведь всегда думали?

– Подожди! – Валера шагнул за ним, но шаг этот был слишком медленным, слишком нерешительным, слишком поздним. – Мы без тебя не вытянем. Ты сам знаешь. Без тебя – конец.

– Знаю, – Сергей обернулся, и лицо его было серым, постаревшим, незнакомым. – Поэтому и оставил всё. Не ради вас – вы этого не заслужили. Ради дела. Дело – одно, люди – другое. Дело жалко, в него вложено слишком много, чтобы бросить. Вас – нет. Вас не жалко, вы сами себя разжаловали.

Вышел. Дверь закрылась тихо – хуже, чем если бы хлопнул, хуже, чем если бы закричал, хуже, чем если бы ударил.

Правота – не награда, а наказание. Быть правым – значит остаться одному: правых не любят нигде, а здесь – особенно: здесь предпочитают неправых, но своих, неправых, но удобных, неправых, но молчащих. Русская литература два века подряд воспевала правдорубов – от юродивых до диссидентов, – и два века подряд правдорубам ломали рёбра, сажали в остроги и выгоняли из страны. Ничего не изменилось: правда по-прежнему стоит дороже лжи, платят за неё всё так же те, кто её произносит, а не те, кто заслуживает её услышать.

Потом каждый рассказывал свою версию – и в каждой виноваты были все, кроме рассказчика. Так устроена память: она – адвокат, а не прокурор, и работает бесплатно, в отличие от настоящих адвокатов.

* * *

За окном взревел мотор – чёрная БМВ сорвалась с места и исчезла в потоке машин, в сером декабрьском дне, в Москве, равнодушной, как всегда.

Они остались – пятеро в прокуренном кабинете, среди разбросанных по столу договоров, квитанций, гарантийных писем, схем поставок. Полмиллиона – из воздуха, из двенадцати суток без сна, из упрямства и наглости одного человека, которому они не поверили, предали раньше, чем он мог предать их.

– Гениально, – Валера взял контракт с немцами, и руки дрожали, но уже не от страха – от стыда. – Чёртов гений. Сделал невозможное. А мы…

– А мы только что плюнули ему в лицо, – Елизавета собирала бумаги в папку, и пальцы подрагивали, выдавая то, что голос скрывал. – Всей командой. Дружно. Хором. Как в детском саду, только не песенку спели, а человека закопали заживо.

Валера смотрел на дверь – закрытую, молчащую. Опять спас. Опять вытащил. Опять сделал то, что никто из них не смог бы – ни за двенадцать дней, ни за двенадцать лет, ни за целую жизнь. И опять – за это получил по морде.

Но осадок остался. Горький, полынный – из тех, что лечат, но от них тошнит. Не поверили – при первом же испытании, при первой же возможности. И Сергей это видел. И не простит. Никогда. Есть вещи, не подлежащие прощению, и недоверие – одна из них.

Первая трещина прошла по команде – тонкая, почти незаметная, как трещина в фундаменте, годами прячущаяся под штукатуркой, невидимая, пока не начнёшь искать, а потом в одну ночь рушит весь дом, погребая под собой всех, кто в нём живёт.

Фундамент ещё держал, стены ещё стояли, крыша ещё не текла – но трещина уже была, и она будет расти.

Глава 5. Доклад генералу

или Почему даже стены имеют уши, а уши – погоны

В каждом русском офисе есть три вида сотрудников: те, кто работает, те, кто делает вид, что работает, и те, кто слушает первых двух. Последние обычно не числятся в штатном расписании, зато всегда получают зарплату вовремя – единственные в стране, кому государство платит без задержек, – информация стоит дороже нефти и газа, дороже золота и алмазов, дороже всего, что можно потрогать руками. Информация – это власть, а власть – единственный товар, который никогда не обесценивается, даже когда рубль падает быстрее, чем правительственные обещания.

Кабинет на третьем этаже здания на Лубянской площади. Декабрь, девять вечера – время, когда нормальные люди ужинают с семьёй или пьют пиво перед телевизором, а ненормальные сидят в кабинетах без окон и решают судьбы тех, кто ужинает и пьёт пиво. За окнами – Москва, освещённая редкими фонарями и неоновыми вывесками первых казино, которые росли как грибы после дождя, только грибы эти были ядовитыми и питались людскими жизнями. Памятник Дзержинскому снесли год назад, но тень его всё так же витала над площадью – призрак, не знающий, что умер, – впрочем, призраки здесь живут дольше живых, особенно если при жизни носили погоны и умели хранить чужие секреты.

Много лет спустя, когда всё уже случилось – и взлёт, и падение, и то, что было после, – я пытался понять: с какого момента мы попали под колпак? Когда именно серые люди в серых костюмах начали слушать наши разговоры, читать наши письма, заносить в свои папочки каждый наш чих и каждый наш вздох? Ответ оказался простым и страшным одновременно: с самого начала. С того дня, когда мы решили, что можно построить что-то своё, что-то независимое, что-то принадлежащее только тебе. Нельзя. Всё в конечном счёте принадлежит государству, а оно здесь – люди в погонах, которые никуда не делись, только сменили вывеску и пересели в другие кресла, такие же удобные и такие же пропахшие страхом тех, кто в них сидел до них.

Лубянка – это не просто адрес, не просто здание, не просто место на карте. Это диагноз. Это судьба. Это приговор, который выносят заочно и без права обжалования. Здание построили в 1898 году для страхового общества «Россия» – и в этом ирония, которую оценил бы сам Салтыков-Щедрин, если бы дожил и не сошёл с ума от того, что увидел: страховали от несчастных случаев, а стали местом, где несчастные случаи производили в промышленных масштабах, на потоке, по плану, с выполнением и перевыполнением, как положено в социалистическом хозяйстве. Здесь люди исчезали бесследно, здесь крики не долетали до улицы, а если и добирались – их не слышали, – это было опасно: тот, кто услышал, становился следующим в очереди, которая никогда не кончалась.

* * *

Обставлен строго, без излишеств – наследие эпохи, когда роскошь считалась буржуазным пространством, подлежащим искоренению вместе с буржуазией. Хотя те, кто сидел в таких кабинетах, обычно имели дачи в Жуковке и пайки из распределителя, к которому простые смертные не допускались на пушечный выстрел. Революционная скромность – она для масс, для газет, для отчётов перед партией. Для тех, кто наверху, – другие правила, другие магазины, другая жизнь, о которой массы не должны знать, а если узнают – не должны помнить, а если помнят – не должны говорить вслух.

Зелёное сукно на столе, потёртое локтями предшественников, – сколько их было, этих хозяев стола, и где они теперь? Одни на пенсии, другие в земле, третьи сами стали строчками в тех папках, которые когда-то подписывали. Сейф в углу – немецкий, трофейный, с той войны, которая закончилась почти полвека назад, но которую здесь помнили лучше, чем вчерашний день, – война – понятно, это враг, это победа, а мирное время – это смута, это непонятно кто враг и неясно, в чём победа. Портрет на стене – не Ельцина, не Горбачёва, которых здесь презирали одинаково, хотя и по разным причинам, – а Юрия Владимировича Андропова, единственного генсека, который вышел из этих стен и почти успел навести порядок. Почти – почки подвели, организм не выдержал: реформаторов здесь губят не враги, а собственные органы. В обоих смыслах этого слова.

За массивным столом – генерал-лейтенант Борис Павлович Крючков. Однофамилец бывшего председателя, того самого, который путч устраивал и которого теперь судили под камеры, но не родственник – в органах это уточняли сразу, при первом знакомстве, чтобы не было недоразумений, любые ошибки здесь заканчивались плохо, а иногда просто человек исчезал, и никто не спрашивал куда. Шестьдесят шесть лет – возраст, когда нормальные люди разводят помидоры на даче, ругают правительство у телевизора и рассказывают внукам про войну, которую не видели. Но Борис Павлович не был нормальным человеком – он был генералом. А генералы не уходят на пенсию – они входят в историю. Или в могилу. Третьего не дано, – третье – забвение, а его они боятся больше смерти.