Валерий Антонов – Неокантианство. Седьмой том (страница 19)
Только самодовольство должно быть подавлено, но не самолюбие, которое скорее «как естественное и все еще действующее в нас до морального закона» должно быть ограничено «условием согласия с этим законом», чтобы таким образом стать «разумным самолюбием» (с. 89). Так возникает одновременно унижающее и возвышающее, вызывающее удовольствие и неудовольствие двойное чувство уважения, выдающееся систематическое значение которого не может быть объяснено здесь, но будет затронуто позже, когда будет обсуждаться связь этики с эстетикой. Понятие «свободного самопринуждения», вытекающее из принципа автономии, также может быть затронуто лишь в этой связи. Здесь мы были озабочены лишь тем, чтобы установить существующее у Канта противопоставление морали чувству, с одной стороны, и оправдание последнего в его области, с другой. Мы завершаем эти свидетельства из «Критики практического разума», которые, как мы надеемся, уже сами по себе, даже без комментария, дали ясную картину вопроса, любопытным отрывком (с. 107), взятым из заключения раздела «О движущих силах чистого практического разума», который еще раз ярко освещает противоположности и вместе с тем снова открывает перспективу возможности сотрудничества в самом широком смысле: Долг и наслаждение жизнью объявляются несоизмеримыми. «Благородство долга не имеет ничего общего с наслаждением жизнью; у него свой особый закон, свое особое суждение, и если бы даже захотелось как можно сильнее взболтать эти два понятия вместе, чтобы дать их смешанными, как лекарство, больной душе, то они скоро отделятся друг от друга.
И все же «так много прелестей и удовольствий жизни можно связать с этой главной пружиной (веревка, долг), что ради нее одной даже самый мудрый выбор здравомыслящего эпикурата, думающего о величайшем благе жизни, объявит себя в пользу нравственно хорошего поведения», и «также может быть целесообразно связать эту перспективу счастливого наслаждения жизнью с этой высшей и уже самой по себе достаточно определяющей причиной движения»; признается, что «только для того, чтобы уравновесить влечения, которые порок не преминул представить на противоположной стороне, а не для того, чтобы найти в этом действительную движущую силу…», что скорее означает «загрязнение нравственного отношения в его источнике».
Итак, во всех этих отрывках, которые не просто встречаются позже и могли бы означать последующее примирение с эвдемонизмом, но которые появляются с самого начала и, как мы видели, частично в самой тесной связи с «ригористическими» предложениями, Кант тщательно приспосабливает обоснованное чувство, т.е. чувство, в той мере, в какой оно не хочет быть детерминированным, не хочет составлять чистую этику.
Через пять лет после публикации «Практической критики разума» Кант снова воспользовался возможностью высказаться по тому же основному этическому вопросу, который был близок его сердцу, в трактате, который уже своим названием выдает его методический характер: «UeberdenGemeinspruch: DasmaginderTheorierichtigsein, taugtaberfürdiePraxisnicht». Первый раздел этого трактата, направленный против различия, пронизывающего философию со времен Аристотеля, бессистемен и ложно обозначен как антитезис:
В работе «О соотношении теории и практики в морали вообще» Кант вплотную касается нашей темы, защищая этический ригоризм против эвдемонистических возражений Гарве. В самом начале Кант дает краткий пересказ своей «теории», который мы приводим здесь как аутентичную интерпретацию и, в то же время, краткое изложение его точки зрения, избавляя нас от рассмотрения отдельных деталей. Мораль, говорит он (с. 102), не учит человека, «что, когда речь идет о соблюдении долга, он должен отказаться от своей естественной цели – счастья, ибо он не может этого сделать, как не может сделать вообще ни одно конечное разумное существо; но что, когда возникает заповедь долга, он должен полностью абстрагироваться от этого соображения, он вообще не должен делать его условием соблюдения закона, предписанного ему разумом; Действительно, насколько он в состоянии, он должен стараться осознать, что ни один импульс, исходящий от него, не вмешивается незаметно в определение долга; это достигается тем, что человек предпочитает представлять себе долг связанным с жертвами, которых стоит его соблюдение (добродетель), а не с преимуществами, которые он нам приносит… По мере просеивания, вполне в согласии с приведенными выше свидетельствами из „Критики“. Здесь также вновь подчеркивается методическая необходимость чистоты. Человек „должен“ поэтому „полностью отделить свое стремление к счастью от понятия долга, чтобы иметь его совершенно чистым“ (с. 109). Это правда, что „возможно, ни один человек никогда не сможет выполнить свой… долг совершенно бескорыстно… …; возможно, никто никогда не достигнет этого в величайших усилиях“ – это противопоставление эмпиризму (см. выше с. 10); – но… стремиться к той чистоте, … на которую он способен; и этого также достаточно для его обязательного наблюдения» (там же). Является ли это ригористическим высказыванием или же оно скорее перекликается с мягко примирительными словами ангела в «Фаусте»:
«Кто стремится, того мы можем искупить»?
Однако такое смирение и скромность самопознания не должны хотеть нарушить чистоту идеи «под предлогом, что человеческая природа не допускает такой чистоты», иначе это приведет к «смерти всякой нравственности». Ибо «природа и склонность» не могут «дать свободе» никаких «законов» (с. 112 f.).
Последняя из этических работ Канта в более узком смысле, «Метафизика нравов» (1797), также представляет собой этический ригоризм с точно такой же методологической точки зрения, с которой мы имели возможность столкнуться до сих пор. Достаточно привести названия первых двух глав введения – I. «Об отношении способностей человеческого разума к нравственным законам» и II. «Об идее и необходимости метафизики нравов», чтобы нам сразу же напомнили, хотя и в старофранковских формах кантовской терминологии, именно то, что мы самостоятельно развили выше (с. 4—11). Тем более мы можем воздержаться от более подробного изложения, поскольку в противном случае нам пришлось бы, по сути, лишь повторять одно и то же снова и снова, хотя и в несколько новых оборотах речи. Только в связи с отношением к чувствам мы можем позволить себе подчеркнуть несколько отрывков. В качестве отправной точки и повода для решимости оно вновь подвергается самой решительной борьбе; ведь чувство, будь оно «патологическим», «чисто эстетическим» или даже «моральным», короче говоря, «какими бы средствами оно ни вызывалось», «всегда физическое.121 И, как в «Критике практического разума» 122уже выступали против так называемых благородных и возвышенных или даже сверхблагородных поступков как против «ветреного, фантастического и улетного образа мыслей», так и в «Учении о добродетели» высказываются против морального энтузиазма, основанного на аффектах, который, хотя и является на мгновение блестящим, оставляет после себя тусклость (с. 245 f.). Но в том же отрывке он выступает и против этического педантизма, который «осыпает все свои шаги и шаги обязанностями, словно ловушками… микрология, которая, будь она включена в учение о добродетели, превратила бы правило добродетели в тиранию». Рассматривать «индивидуальные обязанности», которые предписывает доктрина добродетели, с точки зрения их меньшего или большего содержания «ригоризма», например, затрагивать часто обсуждаемую тему оправдания необходимости, нам, конечно, не придет в голову. Это вопросы морального суждения, но не метода. С другой стороны, представляется уместным в заключение хотя бы бегло коснуться ригоризма Канта, то есть его позиции по отношению к чувству в соседних этических областях.
Учение о праве, кажется, полностью исключает чувство. Ибо «уголовный закон есть категорический императив», который не должен иметь ничего общего со «змеиными витками учения о счастье».123 Для них действует fiat iustitia, pereat mundus, в переводе Канта: «Да восторжествует справедливость, да погибнут все негодяи в мире»: «несколько престижно звучащее», но «истинное» и «доблестное», «отсекающее все… отсекая все кривые пути».124
Ведь «если бы даже законодательство было удобно для доброты», то уже не было бы «никакого достоинства одного и того же и никакого фиксированного понятия обязанностей». 125И все же, даже с правосудием «доброта тоже может быть связана», только «на это наказываемое лицо, в соответствии с его исполнением, не имеет ни малейшего основания рассчитывать».126
Совсем иначе обстоит дело с педагогикой, взятой как теория воспитания в самом широком смысле. И здесь, как и везде, критический метод требует, прежде всего, чистого разделения областей. Педагогика не должна стремиться ввести принцип, определяющий мораль – среди «материальных» моральных принципов, которые Кант исключает из своей формальной этики, есть и принцип «воспитания» (по Монтеню) 127– но наоборот, моральный закон должен быть применен к природе человека в педагогике и как педагогика. Но в этом применении философ-«ригорист» проявляет себя далеко не как суровый и абстрактный, а скорее как искренний и терпимый знаток человеческой природы. Он неоднократно указывает на простую идею чистого долга как на самую мощную, более того, «единственную прочную» движущую силу морального действия и, в противоположность сентиментальному восхвалению простых «сердечных порывов», самым энергичным образом подчеркивает, что всякое моральное воспитание должно начинаться с преобразования образа мыслей и формирования характера.128 Но Кант вовсе не кажется строгим в том, какого рода приобретение нравственности должно осуществлять и направлять воспитание – ибо «человек может стать человеком только через воспитание», «он есть не что иное, как то, что воспитание делает из него», так хорошо психологически трансцендентальный философ дает себя услышать в нужном месте.129