Valerie McKean – Осколок души (страница 3)
Мой телефон тихо вибрировал. Сообщение от самого Рафаэля:
— Как продвигается погружение в истоки? Нашли корни дерева? —Ирония была в его стиле. Холодная, отстраненная.
Я посмотрела на разбросанные документы, на альбом с лабиринтом. Корни этого дерева уходили не в плодородную почву, а в болото молчания и непонимания. Оно росло не к солнцу, а из темноты, с яростной, отчаянной силой, чтобы просто выжить. Чтобы создать клиники, где чужую боль наконец-то называют по имени, потому что здесь, в этом доме, её именем было запрещено называться.
Я не нашла ответов о семье богатого мужчины. Я нашла вопросы, из которых он был соткан. И поняла, что книга, которую он ждет, никогда не будет написана. Потому что правда этого дома не складывалась в гладкую историю успеха. Она складывалась в диагноз, поставленный постфактум целому детству. И моя работа была не в том, чтобы дать ответы, а в том, чтобы научиться правильно, по всем терапевтическим канонам, задавать вопросы самому себе. От имени мальчика, который все еще стоял спиной в углу нарисованной комнаты, глядя на дверь.
Но никаких дневников я так и не обнаружила.
Глава 3. Элизабет.
Старая библиотека. Я теперь частый гость этой комнаты. Запах только что приготовленного кофе разошелся по полкам с книгами, когда дверь за моей спиной скрипуче прозвучала.
Рафаэль вошел. Мы сели в углу на низком диване. Он откинулся на спинку, и пряди темных волос мягко упали на лоб, почти касаясь ресниц. Глаза были не просто голубыми — это был холодный, пронзительный аквамарин, цвет глубокой трещины во льду. Он смотрел не в глаза, а сквозь них.
Я начала с вопросов о бизнес-модели, о трендах на рынке психоуслуг. Он отвечал ровно, умно, терминами, но... Его голос был низким, чуть глуховатым, и каждую фразу он обволакивал паузой, во время которой его взгляд мягко блуждал по моему лицу, будто изучая карту незнакомой, но интересной территории. Мне приходилось отводить глаза к блокноту.
Когда я спросила о личной мотивации, он слегка наклонился вперед, положив лодыжку на колено. Рукав его белой рубашки закатился, открыв дорогие часы и жилистое запястье.
— Личная мотивация… — Он повторил, и уголок его рта дрогнул, не в улыбку, а в нечто более задумчивое. — Она всегда про то, чего не хватает. Тебе, другим. Про дефицит. И про желание этот дефицит… восполнить.
Он сделал паузу. В комнате стало очень тихо и немного жарко.
— Вы, наверное, в стрессовые моменты грызете кончик ручки, — вдруг сказал он, его взгляд скользнул по шариковой ручке в моих пальцах. — Или, точнее, грызли в университете. Сейчас сдерживаетесь. Но импульс остался.
Я невольно разжала пальцы, положив ручку на блокнот. Щеки покраснели — предательски, против воли. Он это заметил, конечно. В его глазах мелькнуло что-то вроде легкой, почти научной, заинтересованности.
— Простите, — он мягко поднял ладонь, жестом дипломата. — Не удержался. Это уже не интервью, это профессиональная болезнь. Видеть шаблоны.
Дальше было хуже. Задавая вопрос о балансе работы и жизни, я запнулась на слове «гармония». Он внимательно посмотрел на меня, и в его взгляде появилась та самая терапевтическая, бездонная эмпатия, от которой хочется либо плакать, либо бежать.
— Гармония — это миф, который нам продают, — сказал он, и его голос стал на полтона тише, интимнее, будто он делился секретом. — Настоящее состояние — это динамическое равновесие. Как у вас сейчас: вы хотите провести хорошее интервью, но слегка напуганы. Адреналин и собранность. Это и есть жизнь — напряжение между полюсами.
Он улыбнулся. Впервые за всю встречу. Улыбка была не широкой, а односторонней, теплой и от этого еще более сбивающей с толку. Она меняла его обычно строгое лицо, как внезапный луч солнца в серой комнате.
Я чувствовала себя как под микроскопом — прозрачной, разобранной на составные части: учащенный пульс, защитный жест скрещенных ног, нервный поиск взглядом точки опоры. Он не делал ничего неподобающего — был корректен, точен, даже обаятелен в своем холодном стиле. Но каждый его вопрос, каждый взгляд казался аккуратным надрезом, вскрывающим не бизнес-процессы, а мою собственную, сиюминутную неуверенность.
В конце, прощаясь, он пожал мне руку. Его рука была сухой и теплой.
— Спасибо за беседу, — сказал он. — Вы задаете очень глубокие вопросы. Иногда… даже слишком.
И отпустил руку, но его взгляд еще на секунду задержался на моем лице, будто ставя мысленную точку в только что проведенном кратком анализе. Я вышла из библиотеки, чувствуя странную пустоту и легкую дрожь в коленях, будто только что сошла с американских горок, а не поговорила с успешным бизнесменом. Я получила свое интервью. Но осталось стойкое ощущение, что это он, всего за час, ненавязчиво и безжалостно, провел со мной сеанс. Бесплатный демо-урок. И поставил невидимый диагноз: «интересно, но нервничает».
Мои ноги сами понесли меня прочь от того места, где мы только что беседовали. Снова лицо покраснело. Серьезно?
— Лиз, тебе пятнадцать? — сама не понимая, спросила я себя.
В библиотеке я так ничего не смогла найти по своим новым вопросам, поэтому попросила Анну провести меня в подвал дома.
— Там хлам, — буркнула экономка, подавая ключ. — Старье. Сжечь надо.
Ключ повернулся с трудом. Запах, хлынувший из темноты, заставил меня кашлянуть — не книжная пыль, а сладковатый, удушливый дух застоявшегося воздуха, духов с нотой ириса и чего-то еще… лекарственного. Фенол? Оранжевый свет загорелся вокруг, на полках был тот самый хлам, который можно найти в любом доме. Меня привлекла большая черная коробка. На самом дне, под стопкой вышитых салфеток и пачкой писем в розовых конвертах, я нащупала твердый переплет.
Дневник был тяжелым, кожаным, с тусклой серебряной застежкой. На обложке были вытиснены инициалы: «М.Б.». Мария Браун. Младшая сестра деда Рафаэля, о которой в монографиях писали скупо: «рано угасла», «страдала нервным расстройством».
Первый лист был как открытка из другого мира. Изящный, тончайший почерк, чернила цвета сепии. Описание бала в усадьбе, платья из парижского газа, восторженные строки о брате: «Арсений сегодня читал новые стихи. В них такая тоска, такая бездна... Он видит то, что скрыто. Я начинаю понимать его».
Идиллия длилась недолго. Уже через несколько страниц в ровные строки начали врываться кляксы, будто от внезапного вздрагивания пера. Почерк то сжимался, становясь острым и колючим, то растекался в неровных, широких строчках.
«15 сентября. В парке, у грота. Я шла за ним. Я видела его спину — сюртук, трость. Я окликнула: «Арсений!» Он обернулся. Это был не он. Лицо… как бывает лицо у восковой куклы, что стояла у нас в детской, когда ее подносят слишком близко к камину. Оно поплыло. Оно улыбнулось мне его улыбкой и сказало его голосом: «Что, Мари, испугалась?» Я побежала. Бежала, пока не упала. Брат нашел меня у пруда. Спрашивал, что случилось. Я не смогла сказать. Он смотрел на меня такими грустными, такими ЖИВЫМИ глазами».
Потом были описания «шепота из каминной трубы», который складывался в стихи брата, но наизнанку, с чудовищным смыслом. «Теней на портретах предков», которые поворачивали головы, когда в зале никого не было. Но самое страшное началось, когда Мария написала о «зеркале в красной гостиной».
«Оно не отражает, — вывела она дрожащими буквами. — Оно ПРОПУСКАЕТ. Сегодня я видела там комнату. Эту же, но другую. Стены были покрыты не обоями, а чем-то влажным, пульсирующим. А на моей кровати… на моей кровати лежало Нечто. Оно было с моими чертами, но искаженными, как будто их стерли и нарисовали заново неумелой рукой. И оно смотрело на меня. И манило пальцем. Я разбила зеркало. Горничная сказала, что я порезалась во сне».
На полях появились резкие, нервные наброски — не цветы и птицы, а бесформенные клубки линий, в которых угадывались то пустые глазницы, то раскрытые в беззвучном крике рты. А потом — прямые, страшные строчки, написанные уже не чернилами, а, как показалось мне, подсохшей коричневой краской или чем-то еще:
«Они думают, что я больна. Доктор прописал бромистые соли. Брат смотрит с жалостью. Он не понимает, что они здесь. Они были здесь всегда. Эта усадьба построена не на земле. Она построена на НИХ. И они просыпаются. Арсений пишет свои стихи, думая, что ловит эхо иного мира. Он не ловит. Он КОРМИТ. Своими мыслями, своей тоской. И они, наевшись, лезут в щели. Ко мне. Потому что я вижу. Я единственная, кто видит.»
Последняя запись была датирована днем перед отъездом Марии в лечебницу в Швейцарию, откуда она не вернулась.
«Сегодня ночью оно пришло ко мне в последний раз. Не тень. Не отражение. Оно село на краешек кровати. Дышало. Дышало тем запахом — мокрой земли из-под фундамента и старой, запекшейся крови. Оно сказало: «Твоя комната теперь наша. Мы будем ждать здесь следующую, которая будет смотреть. И слушать». Я зажмурилась. Когда открыла — его не было. Но я знаю. Оно здесь. Оно просто ждет».
Я оторвалась от пожелтевших страниц. Тишина Усадьбы больше не казалась законсервированной. Она казалась ПРИТВОРНОЙ. Глухой, натянутой пеленой, за которой что-то притаилось и замерло, прислушиваясь к стуку сердца. Я медленно подняла взгляд от дневника к стрельчатому окну. В темном стекле, кроме смутного отражения моего собственного бледного лица, ничего не было.