Валериан Маркаров – Черная роза Тифлиса (страница 7)
И всё ж – молитвы, стоны и вопли грузин не пропали во тьме. Из Петербурга, где до сих пор не смолкала память о славных деяниях князя Потёмкина, долетели, наконец, вести. Великая Екатерина, что видела на Кавказе будущий бастион империи, велела привести в исполнение дерзновенный замысел покойного фаворита: отомстить за Тифлис и положить конец владычеству скопца, «ужаса Востока». В узком кругу приближённых она объявила:
В кратчайший срок были сформированы две пехотные и две кавалерийские бригады, и с лязгом, грохотом и сожжённым порохом двинулось вперёд русское воинство, как весенний разлив, затапливающий всё на своём пути. Земля дрожала от грохота пушек, ядра со свистом и рёвом рассекали воздух, знамёна Императрицы развевались над дымом и пеплом захваченных крепостей.
Одна за другой пали ханства Казикумыкское, Дербентское, Бакинское, Кубинское, Ширванское, Карабахское, Шекинское, Ганжинское. Победоносное русское воинство, не встречая сопротивления, пересекло Куру, прошло Муганскую степь, и, подобно лавине, появилось в самом Гиляне, у подножия персидских гор. Казалось, сам Ага-Магомед-Хан, «лев львов», должен был выйти против Зубова – и кто знает, чем бы окончилась та встреча двух миров…
Но история – капризна. 6 ноября 1796 года императрица умерла. И с её кончиной всё изменилось. Воцарился Павел Петрович – человек иной воли, иного ума. Он отверг все порядки материнского царствования. И первой своей государственной мерой повелел: прекратить персидский поход. По личной нелюбви к роду Зубовых, он отозвал Валериана, предал его опале, и, будто велением рока, приказал армиям немедленно покинуть завоёванные земли и вернуться в прежние границы.
Так рухнул великий замысел. И узнав о поспешном отступлении русских, Ага-Магомед-Хан ободрился. Он вновь собирался в поход – на Грузию, на Тифлис. И снова земля вздрогнула от шагов его сарбазов.
Но не всегда меч шаха достигает сердца врага.
В одну из ночей Рамадана, когда хан покоился в шатре, усталый и удовлетворённый, его ждали двое слуг – те самые, чью казнь он отсрочил до утра из почтения к святому посту. И, как часто бывает, милость оказалась губительной. Когда сон овладел телом тирана, слуги вошли и, не проронив ни слова, вонзили кинжалы в его тело. Так окончил жизнь Ага-Магомед-Хан – в собственной постели, от руки собственных людей.
Смерть тирана породила смятение. Армия, лишённая предводителя, обратилась в бегство. Поход на Тифлис был отменён. И над развалинами некогда сожжённого города забрезжил свет. Грузия была спасена.
А на заре, под седыми стенами Телавского монастыря, старый царь Ираклий, склонив голову, долго молился – о душе врага, о судьбе Отечества, и о том, чтобы Господь даровал грузинскому народу мир хотя бы на одно поколение…
Князь медленно поднялся. Склонившись над подсвечником, зажёг свечи в высоких золочёных светильниках, отливавших мутным блеском в сумерках зала. Затем, тяжело ступая в чёрных, чуть поскрипывающих сапогах, подошёл к камину. Над мраморной его аркой висел портрет отца – грозного и величавого Гарсевана Чавчавадзе, изображённого в генеральском мундире, при орденах и знаках отличия, коими жаловали его монаршие руки в награду за верноподданническую преданность.
Князь привычно взял железную кочергу, по-хозяйски разворошил угли, пригасшие в золе, и бережно подбросил пару сухих поленьев. Пламя тотчас взметнулось, зашипело, затрещало – с живой жадностью пожирая дерево. Отблеск огня заиграл на стенах, вспыхнул на лакированной мебели, бросил колеблющиеся, почти живые тени на портрет отца. В этом неестественном свете лицо Гарсевана потемнело, черты его словно сжались в немом укоре, а глаза, освещённые косым пламенем, казались глядящими прямо в душу сына.
Князь отвёл взгляд. Мысли его поневоле вернулись к прошлому.
Да, – думал он с горечью, – участь отца его, Гарсевана, всегда оставалась щекотливою и трагично двойственной. Он знал: Россия, приласкав Грузию, не пощадит в ней престола её царей – спишет их на свитки истории. Но иного выхода не было. Отец ясно видел: без великодержавной опоры гибель неминуема – и от турка, и от перса, и от внутренних раздоров. Выбрав меньшее из зол, он вверил страну покровительству Екатерины – и остался верен Ираклию до последнего издыхания. Часто повторял:
Так и умер он в Петербурге – чужой столице, на чужбине, где небо низко и воздух тяготит грудь. И он, сын его, сам возглавил траурную процессию, чтобы проводить тело отца в Александро-Невскую лавру, в родовой склеп, под тяжёлую гранитную плиту вечного молчания.
– Может, прав был отец… а может, и нет… кто скажет? – пробормотал князь. – Что было бы с нашим отечеством, окажись оно провинцией Турции или Персии?.. Даже в такой день, когда жду наследника, спрашиваю себя: когда же я был прав? Тогда ли, когда сражался рядом с царевичами, свергнутыми и униженными, против русского государя? Или тогда, когда, уже в строю имперской армии, подавлял восстание кахетинцев, своих соотечественников? За то восстание мне был вручен орден Святого Владимира… но ведь не даром, нет – кровью платил я, кровью братской…
Он замолчал, тяжело опустившись в кресло.
– Выходит, два Чавчавадзе борются во мне, как в чаше, наполненной разнородными винами… – выдохнул он глухо. – Не знаю. Не знаю… Одно лишь скажу с уверенностью: и тогда, и потом – я был искренен. Верил. И шёл за правдой, как понимал её.
Из соседней комнаты вдруг донёсся пронзительный, почти животный вскрик – такой, что Александр, словно поражённый током, вскочил на ноги. И тут же, следом за криком – другой, совсем иной: негромкий, прерывистый и живой. Первый крик ребёнка, смутный и решительный возглас новой жизни, раздавшийся в тускло освещённом доме.
– Слава Богу… – прошептал князь и, обессилев от тревоги, подошёл к окну.
Снаружи всё стихло. Ветер улёгся, как взбешённый зверь, насытившийся буйством. Снег перестал падать. Над Тифлисом небо прояснилось, последний облачный вал растворялся в вышине, а за ним вставал холодный, но чистый свет. Дом казался остановившимся в ожидании.
Послышались быстрые, нетвёрдые шаги, затем – скрип двери. Александр резко обернулся.
– Поздравляю вас, князь, поздравляю с новорождённою! – проговорила повивальная бабка, вбежавшая в комнату, с лицом, сиявшим от облегчения и радости.
– Как? Девочка? – переспросил он глухо, словно ожидал иного.
– Девочка, князь… Маленькая, розовая, с тонкими ноготочками… Красавица! Точь-в-точь мать. Слава Богу, здорова. Дай ей Господь счастья…
Но на лице князя скользнула тень. Брови его сдвинулись, взгляд помрачнел. Он сдержал досаду – ту самую, что подчас приходит не от злобы, но от неосуществившегося ожидания. И, будто ища спасения от собственных мыслей, решительно направился в спальню.
В комнате было тихо. У изголовья – бледная, измученная Саломэ, но в глазах её уже блестело другое – тихое, материнское счастье. А возле неё, на подушке, аккуратно запелёнутая в белоснежный свивальник, дремала новорождённая. Её крохотное лицо казалось не земным – почти прозрачным, с едва намеченными чертами, как у спящей феи.
Князь опустился на колени у ложа жены, приник к её руке и долго держал её в ладони, не находя слов. Потом осторожно взял младенца на руки. Он смотрел на дитя пристально, как смотрит воин на знамя, впервые вручённое ему перед боем.
В это мгновение в комнату неслышно проскользнула старшая дочь, Нина. Она подошла, как во сне, и, ничего не сказав, тихо прижалась к груди матери, закрыв глаза. Саломэ обняла её обеими руками – дрожащими, утомлёнными, но полными бесконечной нежности.
За окнами вновь выплыл из-за облаков бледный месяц – тонкий, как бритва, серп, повисший в серебристом небе. Последняя звезда, будто задержавшаяся для прощания, затрепетала и исчезла. За горами уже разгоралась аловатая полоска зари, и ветер, став почти ласковым, прошуршал по крышам, касаясь мокрой листвы и тёмных кустов, словно утешая их ночные страхи.
Перед самым рассветом дом Чавчавадзе затих. Всё живое в нём заснуло – и мать, и дети, и даже собаки внизу, у порога. Один лишь князь, приученный к воинской выправке, поднялся с первым светом. Он вошёл в кабинет, открыл старый фамильный молитвенник и, помедлив, начертал имя:
Глава 3
Семья Александра Гарсевановича Чавчавадзе была в Тифлисе в уважении столь глубоком, что ни один порядочный грузин не проходил мимо их дома без теплоты в сердце, как не проходят мимо родного очага. А всякий русский человек – занесённый ли сюда службой, сосланный ли судьбою, или, напротив, стремящийся к этим горам за вдохновением – в стенах дома Чавчавадзе, как по мановению чуда, вновь обретал дыхание родины.