18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Валериан Маркаров – Черная роза Тифлиса (страница 6)

18

И вот он лежал в мутной, вонючей воде, сквозь клубы пара вглядываясь в зыбкое отражение своей ненависти. Его тонкое лицо, как вырезанное ножом из воска, сжималось от злобы. В глазах горел тёмный, жестокий огонь, уголья старой вражды не потухли – тлели, дымились, ждали лишь дыхания мщения, чтобы вспыхнуть с новой силой. Он думал об Ираклии.

– Старый лис… – прошептал хан, глядя в тёмную воду, словно ища там лик своего врага. – Ещё дышит… ещё вьётся, как уж на горячем песке… А я ждал, что приползёт просить пощады… Нет, всё держится. Но я сломаю его…

Он сжал кулак – вода разошлась кругами. В его памяти всплывали годы былых унижений: как Ираклий II, несмотря на старость, дерзко не раз обводил мечом его армию, как отбрасывал послов с наглыми ультиматумами, как не склонялся, как всё ещё звал на помощь свою «единоверную» – русскую императрицу.

– Пусть зовёт, – прошипел хан, – пусть зовёт свою Екатерину… До Каспия мне подчинены – а скоро и за Кавказом не останется камня, что не знал бы моего имени…

Его плечи вздрогнули. Не от холода, не от страха – от предвкушения. Он поднялся из воды, тяжело, как восставший из гроба мертвец, и капли мутной серной воды стекали по его хребту, словно нечистая кровь, смывающая следы преступления.

Когда-то, во времена былые, ещё до восхождения звезды Ираклия на политический свод Кавказа, великий властитель Персии Надир-шах, грозный, непредсказуемый, как само божество войны, повелел взять к себе во дворец юного грузинского царевича из древнего рода Багратионов. Якобы – для обучения наукам и воинскому искусству. В сущности же – как заложника, живой щит, живую печать на мирах и договорах, связывавших Персию с северными пределами.

Юноша – мальчишка ещё, но с открытым умом, гибкой речью и гордым взглядом, – скоро покорил сердце шаха. И этот волк, омывший в крови полмира, с удивлением нашёл в себе тень отеческого расположения к юному Ираклию. Он даже пригласил его принять участие в походе на Афганистан. В сражении под Кандагаром, среди копий, стрел и свиста сабель, царевич, которому едва исполнилось семнадцать, уже командовал грузинской конницей и первым ворвался в стены города. Тогда многие увидели в нём не только заложника, но полководца, и даже – предвестника иных времён.

Разорив Афганистан, Надир-шах двинулся в Индию – не столько ради сокровищ, сколь по жажде славы и грабежа. Но юный грузин и здесь отличился: среди драгоценностей, рассыпанных, как сор, среди ковров, сшитых из жемчужин и алмазов, он оставался равнодушен. Не золото, но утончённая красота человеческого искусства пленяла его. Он был аскетичен, немногословен, суров к себе и непроницаем к лести. Слово его стоило веса меча, и даже шах, привыкший к поддакиванию, внимал ему как мудрецу.

Однажды, во время индийского похода, перед войском появился истёршийся от времени каменный столб. На нём был высечен идол и угрожающая надпись: «Да будет проклят навеки со всеми потомками тот, кто переступит сей рубеж». Суеверные персы встревожились, в лагере началось роптание. Солдаты отказывались идти вперёд. Тогда Ираклий, не меняясь в лице, молвил: – Выроем столб и понесём его пред собой. Никто не преступит проклятия, ибо никто не переступит за него.

Шах, поражённый остротой ума и простотой решения, обнял царевича и тотчас приказал исполнить сказанное. Отныне слово Ираклия стало законом. Вслед за этим Надир-шах вступил в Дели – под пение рабов, звон цепей и грохот аркебуз, и, собственноручно, как бы услаждая свою жажду трофеев, отобрал у падишаха Моголов несметные сокровища, среди которых был и алмаз «Кохинур» – камень столь блистающий, сколь и проклятый.

Говорили: кто владеет «Кохинуром», того ждёт гибель, кто надевает его – тот теряет разум. Так случилось и с самим Надиром. Возвратившись в Персию, он будто бы перешёл грань человеческой меры: стал подозрителен, мрачен, не доверял ни жене, ни визирю, ни собственной тени. Мятежи, предательства, заговоры сыпались на него, как сыпется вьюга в безлунную ночь. И, в конце концов, – был он заколот, как бешеный зверь, собственными приближёнными. Умер не своей смертью.

Но за несколько дней до своей гибели – быть может, предчувствуя развязку, быть может, желая оставить завещание – он велел позвать Ираклия. Тот, уже утверждённый царём Кахетии, прибыл в персидский дворец. И стал невольным свидетелем страшного зрелища: на его глазах евнухи оскопляли шестилетнего мальчика – наложника из рода Каджаров, сына некоего Хасан-хана. Мальчик кричал, как ягнёнок, но крик его тонул в ритуальных песнопениях. Шах, казалось, ничего не слышал.

Царевич Ираклий стоял, словно окаменев, перед страшной картиной: кровь, блеск ножа, полная тишина – и глаза ребёнка, наполненные ужасом. Мальчика звали Ага-Магомед. Он дрожал, как осиновый лист, но в глазах его – тех самых, в которых потом, через десятки лет, вспыхнет злоба и ненависть, – уже таилась воля жить и мстить.

Тогда никто ещё не знал, ни Ираклий, ни сам пострадавший от рук шаха отрок, как тесно и трагически сплетутся их судьбы: как однажды Ага-Магомед Хан станет палачом Грузии, а имя Ираклия – проклятием на его устах.

Долгие годы Ага-Магомед оставался в плену, прозванный презрительно Ахта-ханом – Евнух-ханом, как клеймом, наложенным на его память, плоть и душу. Его тело было тщедушно, невелик ростом, но душа – безмерна в своей злобе, как степь в ненастье. День за днём он впитывал в себя ядовитую желчь обиды, и в глубоко впавших глазах его теплился мрак той ненависти, что со временем вырастает в державу.

Он не знал милосердия – да и не просил его сам. Когда судьба подняла его над Персией, он превзошёл в жестокости всех шахов, бывших до него. Каждый, кто ведал унизительную тайну его телесной утраты, был обречён: исчезал бесследно, как тень на знойной стене. Объединив разрозненные тюркские племена, Ага-Магомед повёл их на Персию – как на великую жатву. Он вошёл в Исфахан, захватил Шираз, распяли Керман. Там, в Кермане, в городе, некогда славившемся изяществом своих мастерских, двадцать тысяч мужчин были ослеплены – и каждый день к ногам шаха приносили корзины с глазами. Он пересчитывал их лично, ощупывая, как чекан, трофеи своей мести. Женщины – восемь тысяч душ – были отданы на поругание воинам, остаток обращён в рабство. Из шести сотен отрубленных голов сложили во дворе шахского дворца пирамиду – немую летопись страха и ужаса, видимую за вёрсты.

Насладившись порядком в Персии, шах обернулся к сопредельным землям – к Грузии, к Карабаху. На подступах к Тифлису он поставил за спинами своей армии особый полк – тысячи туркмен. Их назначение было просто: убивать тех, кто отступит. Он знал – страх смерти от своих страшнее смерти от врага.

Царю Ираклию он направил письмо – в нём было всё: угрозы, презрение, надменность. Ответ был краток: «Лучше умереть в бою, чем отдать город евнуху».Это было не дипломатией. Это было плетью по лицу. Шах вспоминал: тот мальчишка, грузинский царевич, видел, как его – сына каджарского вождя – приговорили к вечной немужской участи. В глазах того царевича – Ираклия – застыло нечто хуже жалости: спокойное презрение.

Ага-Магомед возненавидел его. Не как врага – как того, кто стал живым напоминанием о старом унижении.

Он двинулся на Тифлис. И город пал. Был сожжён дотла, предан забвению. Отныне – лишь дым, пепел, стоны. А шах, довольный и утомлённый, спустился в царскую баню у подножия Нарикалы. Ему сказали: воды её целебны, даруют юность и мужскую силу. Он верил. Хотел верить. Он опустился в воду, потом встал, медленно ощупал себя – пустоты его не исчезли… … И тогда лицо его исказилось яростью.

– Принести одежды! – вскричал он. – Немедленно!

А выйдя из бани, приказал:

– Отсечь голову банщику, что видел меня. И стереть с лица земли эту баню – до последнего камня!

Долго в Грузии он не остался. Тишина – мука для кызылбашей. Без войны нет добычи, без добычи – голод. А голодный сарбаз не будет терпеть: он обратит меч на соседа, на вождя, на самого шаха. И вскоре шах ушёл – в Хорасан. Там ждали его узбеки, туркмены – новые жертвы в счётах прошлого.

А в Грузии поселилась чума. И голод. И смерть.

Утром на улицах Тифлиса можно было видеть собак, гложущих человеческие кости. Дым ещё не рассеялся, и в нём слышался плач младенцев.

Боже, какие же тяжкие испытания выпали на долю моего народа, размышлял Александр Чавчавадзе в тишине ночи. Со времен монголов грузины не помнят такого разорения Тифлиса.

Поражение стало для Ираклия ударом не столько военным, сколько духовным. Тяжесть утраты, горечь стыда и внутреннее сокрушение легли на старое сердце грузинского царя. Он удалился в Телави – не как государь, но как кающийся грешник, как монах, прячущий слёзы в безмолвии кельи. Там, в прохладной тени платанов, под мерный звон колокольчика монастырской службы, он проводил дни в посте, молитве и горьком раздумье. Оттуда и было отправлено им последнее письмо верному другу и сподвижнику, Гарсевану Чавчавадзе – письмо, полное скорби и горького мужества:

«Годы мои сочтены, Гасеван. Отныне не подобает мне, да и сердце мое не желает, чтобы я, покорно опустив голову, сидел где-то в углу в присутствии Ага-Магомед-Хана и слушал противный моему сердцу голос скопца, издающий приказы и запреты…»