Валериан Маркаров – Черная роза Тифлиса (страница 5)
…Пламя в камине вдруг хрустнуло, вспыхнуло сильнее. Александр вздрогнул. Ветер за стенами дома стонал, как голос тех дней. Тифлис – растерзанный, запорошенный снегом, он и сейчас, будто в воспоминании, стоял перед его глазами.
…Вскоре, на заре сентября 1795 года, степи закипели гулом и пылью: персидское воинство Ага-Магомед-Хана, подобно орде Аттилы, скатилось к подступам Тифлиса, встав лагерем в семи верстах от предместий столицы. Поле чернело шатрами, земля дрожала от конского топота, и будто сама природа замерла в ожидании грозного удара.
Ни времени, ни сил для сопротивления у царя Ираклия не осталось. Грузия, истощённая и полупустая, не успела собраться под ружьё. Из обещанных сорока тысяч воинов к знаменам царя Картли-Кахетинского явилось лишь пять тысяч, храбрых, но обречённых, и стояли они против несметного, как море, тридцатипятитысячного войска кызылбашей. Их сравнивали с саранчой, с бурей, с огнём, пожирающим всё живое: надвигались, неся гибель, и не было от них спасения, как от проклятия небесного.
Единственный, кто обладал властью повелеть русским батальонам выступить на защиту Тифлиса, был генерал-аншеф Иван Васильевич Гудович, хранивший Кавказскую линию. Но и он, связанный по рукам и ногам царским регламентом, не осмелился двинуть войска без высочайшего соизволения. Что мог он сделать, если, как рассказывал отец, по всей линии, от Черноморья до Владикавказа, в подчинении у него находилось не более пяти тысяч солдат регулярной армии? Даже с донскими и терскими казаками не выходило в сумме и десятитысячного корпуса. А ведь каждый солдат был нужен на вес золота, ибо стоило Гудовичу оголить рубежи – и на Линию немедля хлынули бы ногайские шайки, лезгины с Каспийского побережья и, не дай Бог, удар с тыла от турецких пашей.
Гудович был человек не только военной выправки, но и рассудительности. Он не мог бросить Ираклия II на произвол судьбы, понимая, что за этим последует. Одно его перо черкнёт – и весь Кавказ окажется в руках персов. Ведь старый царь, избитый судьбой и преданный союзниками, мог в минуту отчаяния склониться перед саблей завоевателя, принять союз с Тегераном против Петербурга – и всё, на что была потрачена кровь и казна России, обратилось бы в пыль.
Взвесив всё, генерал сел за письменный стол, и рука его вывела два послания. Первое – к Екатерине Великой, с подробным изложением опасности, нависшей над Закавказьем, с проектом решительных действий против Каджаров, с просьбой о подкреплениях, артиллерии, о праве действовать без ожидания сенатских указов.
А второе письмо – к самому царю Ираклию. В нём – не приказы, не упрёки, но совет:
Так на краю бездны судьбы великие державы вновь играли в осторожные ходы и тяжёлые молчания – а где-то уже ржали кони Ага-Магомеда, и барабаны стучали по ночам, возвещая приближение бедствия, сравнимого разве что с нашествием Тамерлана.
Несмотря на всю беспомощность Тифлиса, открытого, словно грудное дитя, пред ликом смерти, царь Ираклий, седовласый и неустрашимый, решил встретить врага лицом к лицу. В сражении при Соганлуге грузины храбро обрушились на авангард персидского войска, обратили его в бегство и нанесли ему чувствительный урон. Радостные гонцы разнесли весть о победе по всей стране, словно весенний ветер несёт аромат цветущих садов.
Сам Ага-Магомед, повелитель Персии, знавший по опыту воинскую доблесть и неукротимую волю к свободе грузин, призадумался: не лучше ли оставить свой замысел и отступить от Тифлиса? Он помнил победы Ираклия, некогда громившего несметные орды врагов, и сердце его колебалось. Но вражеская рука, продажная и бесстыжая, нашлась и здесь: тайный гонец, подосланный предателями, сообщил персам истину – защитников города ничтожно мало. Вдохновлённые этим открытием, персы с новою яростью ринулись в наступление у Крцаниси.
Словно бушующее море, волна за волной катящее на берег, сшибающее всё на своём пути, так и полчища кызылбашей с неумолимой яростью обрушились на ряды грузинских воинов. Люди бились, потеряв человеческий облик, – как звери, сражались живые, попирая мёртвых. Гора окровавленных тел вздымалась на поле брани, и земля, как губка, впитывала кровь сыновей Картли и Кахетии.
Старый царь, сединой осыпанный и благородный, сражался как лев в кольце врагов. Семьдесят пять лет носило его сердце грузинскую корону, и в час бедствия оно не дрогнуло. Окружённый, одинокий, он стоял в самом центре вихря. Тогда царевич Иоанн, его внук, с горсткой доблестных храбрецов прорвался сквозь строй, схватил деда и, пробив кольцо, вынес его с поля битвы. Их отход прикрывал отряд в триста арагвинцев – триста избранных, что, как спелые колосья под серпом, легли под саблями врагов. Перед боем они поклялись:
– Если победа ускользнёт от нас, и мы не устоим – пусть будет посрамлён тот, кто вернётся живым домой! Или смерть, или слава!
И клятву исполнили: ни один не отступил, ни один не дрогнул, ни один не сберёг своей жизни. У Южных ворот Тифлиса, с обнажёнными саблями, они стояли до конца, и каждый пал, покрыв имя своё славою. Их тела, перемешанные с вражескими, унесли в себе последнюю молитву и были погребены прямо там, под грудой мёртвых, где дышал когда-то цветущий сад Картли.
Господи, да помяни их души в Царствии Небесном!
Но зверь, выпущенный на волю, не знал ни меры, ни пощады. Орда персов ворвалась в Тифлис, и шесть дней длилось то, что не выразить человеческим языком. Православные храмы были осквернены, митрополит, замкнувшийся в Сионском соборе, низринут в Куру с террасы своего дома; священники – изрублены. Жителей грабили, резали, уводили в рабство; половина города исчезла в неволе.
На Авлабарском мосту персы установили икону Пресвятой Богородицы Иверской и принудили тифлисцев глумиться над святыней. Кто отказывался – тот рассекался пополам, и вода Куры, некогда чистая и быстрая, запрудилась телами мучеников, и река потекла, как кровь из раны.
Никто не пощадил ни младенцев, ни старцев, ни женщин. Девочки, едва достигшие десяти лет, и почтенные дамы в покрывалах – все они были розданы сарбазам в качестве добычи. Тифлис, некогда гордый и утончённый, был обращён в прах. Дома сожжены, дворцы разрушены, ничего не осталось, кроме руин и пепла. Царский дворец – срыт до основания. Только ворота, как свидетели прошедшего, стояли посреди безмолвия. Пушечный завод, арсенал, монетный двор – всё стёрто с лица земли.
По дороге за Банными воротами лежали тела мучеников: стариков, женщин, детей – всех, кто не захотел отречься от веры.
А сам царь, измождённый, но не сломленный, с малым остатком верных ему воинов отступил в Ананурскую крепость. И оттуда, в последний порыв гордости и веры, он писал Ага-Магомеду:
«…Я сделаю всё, дабы спасти отечество. Ибо сердца всех грузин полны негодованием и мукою. Знай же, что Императрица Всероссийская, наша единоверная заступница, не потерпит того, что творишь ты с нами».
Тем временем сам Ага-Магомед-Хан, нагой, как первочеловек в час изгнания из рая, предавался мрачному наслаждению в тёплом нутре тифлисской бани. Из глубин земли по глиняным трубам стекалась горячая серная вода, насыщая паром воздух, насыщенный древними запахами тел и пота, и клубилась, поднимаясь к выложенному из кирпича своду, откуда редкие косые лучи света пробивались сквозь отверстия в куполе. Эти тусклые лучи едва озаряли кирпичные стены, стены немые, свидетели вековых бесед, заговоров, банных свадеб и тайных исповедей.
Пол под ногами шаха был выложен плитами серого, пористого камня – камня той самой земли, которую он ныне попрал и осквернил, – из него же был сооружён широкий бассейн, облицованный голубыми изразцами, обвитый мозаичными лентами восточного орнамента. В передней лежали персидские ковры, сукна всех цветов радуги покрывали скамьи с продолговатыми подушками – мутаками, на которых иные когда-то мечтали о любви или толковали о торговле.
Здесь, где прежде весело смеялись тифлисские свахи, устраивая смотрины невест, где до рассвета пировали и заключали купеческие сделки, ныне раздавались лишь стоны и хрип, – не от восторга, но от боли. Слабое тело шаха, безволосое, точно у ребёнка, но исполненное ярости, подвергалось жестокому «очищению»: здоровенные банщики – татары-мекисэ – с деловитой яростью выкручивали ему руки и ноги, колотили по спине тяжёлыми кулаками до тех пор, пока он, скрежеща зубами, не терял рассудка, а с ним – и чувство собственного могущества.
Один из банщиков, грузный и мрачный, как мясник, ловко вскочив шаху на спину, начал топать по ней своими косматыми ногами, будто месил хлебное тесто для похоронной трапезы. Затем, надев на руку мокрый холщовый мешок, раздул его, хлопнул с размаху по пурпурной спине повелителя Персии, прошёлся этим орудием вдоль его искривлённого тела – от жилистой шеи до безобразных, ввалившихся бедер, между которыми зияла пустота, достойная бездны. После чего сбросил измождённого шаха с каменной лавки в бассейн, как сбрасывают обескровленного быка после ритуального заклания.