18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Валериан Маркаров – Черная роза Тифлиса (страница 4)

18

Но судьба, как всегда, напомнила о себе. В самый разгар победы дала о себе знать старая, не до конца зажившая рана – след пули, полученной им в юности, при подавлении кахетинского заговора, когда он ещё только учился быть офицером, а кровь в жилах кипела сильнее устава. Рана разошлась. Врачи велели покинуть ряды армии. И он, с болью, но без ропота, вернулся на родину, уже в чине ротмистра, с назначением командовать Нижегородским кавалерийским полком, стоявшим недалеко от его родных мест, среди виноградных склонов, где воздух пах не порохом, но земляникой и солнцем.

И вот теперь, весна на дворе. Но весна не такая, как хотелось бы – серая, холодная, неприветливая. Тучи тянут низко, по вечерам туман висит над Алазани, как старый платок, забытый на ветках. Александр сидит в своём доме, у камина, один, греет руки у огня, прислушивается к потрескиванию виноградной лозы в очаге. И думает. Не о сражениях – те позади. Не о наградах – те в ящике, под замком. А о сыне. Ну, какой грузин не мечтает о наследнике? Не о том, кто станет продолжением его – в теле, в имени, в крови. Кто пройдёт по тем же тропам, но с меньшими ранами. Кто будет носить саблю – и перо. Кто однажды, может быть, тоже войдёт в Париж – или в историю.

Тяжкий стон жены прервал мысли Александра. Он вздрогнул, не сразу понял, откуда звук, – и лишь потом, понурив голову, встал и застыл у камина, вслушиваясь в себя, в ночь, в жену. Ему чудился её голос – не голос даже, а дыхание, рваное, в клоках, сдерживаемое – то срывающееся в вскрик, то уходящее в глухой шепот. Он представлял, как она, бледная, с вытертым до синевы лбом, с иссохшими губами, вцепляется в скомканную простыню, задыхается, давится криком, а потом с немым отчаянием хватает за руку доктора, словно за спасительный шест в бушующем море, и смотрит на него умоляюще, как обречённый – на судью.

Опять наступила тишина. Зловещая, натянутая, вязкая. Князь поднялся, охваченный странным холодом, и пошёл к двери. Постоял. Приложил ухо.

– Сейчас, сейчас, княгиня… – доносился спокойный, чуть охрипший голос русского доктора, крепкого пожилого человека с уставшими глазами и щетинистой бородой, которую он привычно теребил в минуты напряжения. – Потерпите. Молите Бога, чтобы наставил вас Своим духом… Уже почти… Ещё немного, голубушка моя. Дышите глубоко, как я вам говорил…

– Я не могу… – прошептала она.

– Вы можете. Надо. Господь не посылает больше, чем человек способен вынести.

За окном ветер переменился. Тот, что с Куры, – тёплый, пахнущий камышом и тиной, – сник, и на его место пришёл северный, ломовой, сырой. Он гнал тяжёлые тучи по ночному небу, и с них сперва потёк мелкий дождик, как из решета, потом вдруг повалил мокрый снег. Грузины говорят о таком: «молодой снег за старым пришёл». Он, ленивый, почти равнодушный, кружился над крышами, стелился пластом на лошадиные гривы, на плечи зазевавшихся прохожих, ложился на крыши и темнеющие луга. А над всем этим – небо, пустое, будто забытое Богом, и только две звезды робко пробивались сквозь мглу, как два живых глаза на мёртвом лице.

Князь возвратился к очагу. Камин почти погас – оставался лишь синий, едва заметный язык пламени среди серого пепла. Он подбросил в огонь сухих лозин и дубовых чурок. Запах дымка смешался с ароматом персидского ладана. Дрова затрещали, камин вспыхнул рыжим пламенем, заиграл по стенам, как актёр перед немой публикой. Черты князя – скуластые, вылепленные будто бы рукой строгого зодчего – заострились. На усах, некогда чёрных, как смоль, обозначилась седина. Взгляд его был всё тем же – прямой, живой, словно военный драгунский выстрел.

Он снова опустился в кресло – старое, мягкое, с вдавленным сиденьем, с потёртыми подлокотниками, стоявшее у письменного стола, покрытого зелёным сукном. Под ногами – персидский ковёр, тонкой работы, в котором узоры витали, как сны. По стенам – книги, книги, книги. Ряды корешков на всех языках, которые он знал: грузинский, русский, французский, немецкий, фарси… Байрон и Пушкин сшибались с Саади, Руссо обнимал Руставели. Он сам – переводчик, толкователь, посредник между Востоком и Западом. Он знал Гёте наизусть, и читал его в подлиннике, за чаем с мёдом, по утрам.

– Папа… – тихо окликнул его голос.

Он обернулся. У двери стояла Нина – девочка с чёрными, как вороньи крылья, кудрями, в длинной ночной рубашке. Она не плакала, не дрожала, но в глазах её застыло недетское, тревожное ожидание.

– Папа, а почему мама кричала?

Князь чуть улыбнулся. Поднял глаза на дочь – и в его взгляде была и ласка, и упрёк, и нечто вроде тихого благословения.

– Всё хорошо, дитя моё. Ты ведь знаешь, что у тебя скоро будет братик, правда?

Нина кивнула серьёзно. Лоб её сморщился, как у взрослой, думающей женщины.

– И как же мы его назовём? – спросил князь, протягивая руки.

– Давид, – ответила она.

– Ну, что ж, – усмехнулся он, – пусть будет Давид, коли ты так хочешь.

Дочь бросилась к нему – не поспешно, без кокетства, но резко, как лань, и прижалась к его груди. Он обнял её – твёрдо и бережно. Она была не ласковой, не домашней, не румяной – нет, слишком дикое, гордое племя билось в её венах. Но сейчас она была тиха, и сердце его билось в ответ.

Словно в нём жило два человека. Один – военный, с выправкой, с опытом, с огрубевшим от солдатчины сердцем. Другой – поэт, томимый вечной тоской, пленённый Кахетией, поющий розу и соловья, плывущий в своей грустной, прекрасной утопии, где всё – любовь, и боль, и виноградный сок…

Спустя четверть часа Александр вновь, как в омут, погрузился в раздумья. Мысли его, извилистые, тревожные, незаметно увлекли его далеко – в сырое, сумрачное детство. Петербург вставал в памяти серым маревом, сквозь которое едва проступали черты: тяжелые портьеры в гостиничном номере на Галерной, запах сырости, утренний звон карет, бесконечные лестницы в посольских домах. Но сильнее всего – лицо отца, вечно нахмуренное, тревожное, подёрнутое тонкой сединой преждевременной заботы. Гарсеван Чавчавадзе, грузинский посланник при дворе северной самодержицы… Он являлся туда, во дворец, каждый день, как на службу, облачённый в тесноватый, некстати блестящий русский мундир, подаренный князем Потёмкиным. Являлся с замиранием сердца, целовал властную руку вседержавной Екатерины и, склонившись в поклоне, из раза в раз повторял одну и ту же, почти отчаянную мольбу: выслать два батальона в помощь родному Тифлису, растерзанному Ага-Магомед-Ханом.

Императрица, величавая, добродушная и холодная, улыбалась, обещала, кивала, отпускала остроумие. Гарсеван выходил из приёмной, выпрямившись, но с пустотой в груди. Оставалось ждать. И он ждал, надеялся, истончаясь душой от бессилия. Но тщетно.

Екатерина отступилась. Как отступаются от угодья – беспокойного, далёкого, неприметного в генеральной карте. А тем временем из Тифлиса – спешно, настойчиво, дрожащей рукой – шли депеши от старого царя Ираклия. В каждой – боль, отчаяние, взывание к совести:

«Гарсеван, час настал, – писал Ираклий, – чтобы отдать все силы на защиту отечества, церкви и христианской веры. Нельзя терять ни минуты. Ничего у нас не осталось, всё разрушено. Вам ведомо, что, не будь мы связаны клятвой с Россией, и сохрани мы дружбу с Ага-Магомед-Ханом, сие несчастие миновало бы нас стороной. Во имя Бога приложите старание, дабы исходатайствовать у матушки-императрицы помощь братьям по вере…»

Сердце Александра заныло, сжалось в узел. Он помнил, как отец читал это письмо, стоя, дрожащими пальцами держа пергамент.

А в Тифлисе – тогда, незадолго до вторжения – Ираклий получил другое послание, уже от самого Ага-Магомед-Хана, основателя новой персидской династии Каджаров. То было не письмо, но грозный указ, написанный тоном, достойным Шахнамех:

«Именем Всевышнего Бога, ибо велика есть слава Его! Указ, которому Вселенная повинуется. Высокопочтенный, высокоместный, счастливейший, избраннейший из царей Грузинских, царь всея Грузии Ираклий, сим монаршим благоволением нашим Тебя возвышая, напоминаем: Ваше Величество есть также иранец, равно деды и прадеды Твои происходили до ста колен из роду иранцев же.

Я удивляюсь тому, что ты заодно с россиянами, кои с давних времён только и знают торговлю и промысел. А ты – с ними соединяешься, тех неверных допускаешь и волю им даёшь, вызывая народные возмущения.

Хотя Ваше Величество с нами не единозаконец, но по происхождению – единоземец. Как в Иране нашем живут мусульмане, турки, армяне, грузинцы – все суть подданные нашей милости. Тебе надлежало бы помнить об этом.

Учинённому прошлогоднему разорению и погибели грузин Ты сам виною: наша власть сильна, но не зла. Ныне же мы, по милости Всевышнего, прибыв на место царствования нашего, уведомляем: если Ты – благоразумен, как говорено, отступись от союза с неверными.

А коли пребудешь в упорстве, то скоро найдёшься под шатрами нашего государства. И, при помощи Всевышнего, сделаем из крови российских и грузинских народов реку, текущую наподобие Куры…»

Слова эти, как зловещая рана в памяти. Александр точно слышал их снова, точно видел, как Ираклий, осунувшийся, с поседевшей бородой, сидел над этим свитком, качал головой, приговаривал:

– Брат ли мне хан, коли меч его точится на христиан?