реклама
Бургер менюБургер меню

Валентин Мясников – Звезды не гаснут (страница 38)

18

Слово попросил Навроцкий.

— Да, они вполне заслужили расстрела. Но… но мы же не фашисты. Двоих отпустим, а этого… — он указал на верзилу, — этому — смерть!

Как только Навроцкий замолчал, Домбровский спросил:

— Так, обуватели?

В ответ со всех сторон, на разные голоса:

— Так! Так! Так!

— Ну что ж. — Хорунжий показал на дорогу: — Ком!

Два немца (одноглазого отвели в сторону) бестолково затоптались на месте. Потом через живой коридор партизан выбрались на шоссе.

— Ком, ком!

Дальше, однако, идти не хотели.

— Боятся, выстрелим в спину, — пояснил Навроцкий.

— У волков — волчьи повадки, — хмуро отозвался Кшиковяк. — Судят по себе. Эх, вынесли бы другой приговор — не дрогнула бы моя рука…

Домбровский снова повторил «ком», одно из немногих слов, которые знал по-немецки. Солдаты наконец-то пошли. Сначала тихо, то и дело оглядываясь. Потом быстрее, быстрее. И вот уже побежали.

— Да, улепетывают, — задумчиво проговорил Долгов. — Улепетывают… И нам пора в путь. Стоп, что это? Остановился. Видите? К нам…

Действительно, один из отпущенных пленных вернулся к партизанам. Вытянув руки по швам, встал перед командиром отряда.

— Венн ерлаубен си… Венн канн ман, их вилл мит инен сайн, — тяжело дыша, произнес немец.

— Он сказал, пане хорунжий: «Если разрешите, если можно, я хочу быть с вами», — перевела Ядвига.

— Я, я. Да, да, — обрадованный тем, что его поняли, закивал Рихард — так звали немца.

Домбровский с Долговым переглянулись, нахмурились: ишь какой прыткий. Но тут вмешался в разговор Навроцкий.

— Бывает, — сказал он, — и такое бывает. Не все же немцы — звери. Ядя, спросите-ка, отчего он плакал.

Поглядывая на Навроцкого, Рихард произнес длиннейшую фразу.

— Он говорит: объяснить это очень трудно. Но во всяком случае, говорит, не от страха. Просто, говорит, думая, что ему пришел конец, понял, что очень многое в жизни делал не так, и стало жалко самого себя. Но теперь, говорит, если мы ему поверим, постарается искупить свои грехи.

— Пусть остается, но переводчика при нем держать не будем. По штату не положено, — через силу улыбнулся Домбровский. — А тебе, Кржеминский, задача потруднее. Сколько вон всякого добра? Всего не забрать. А если б и забрали, совершили бы большую несправедливость… Загляни в две-три веси, расскажи про обоз. Да строго предупреди жителей, чтоб по справедливости разделили, поровну. Понял?

— Так ест, пане хорунжий! — с готовностью ответил Станислав.

— Иди.

ОТЪЕЗД ДОМБРОВСКОГО

Новое место, выбранное для стоянки отряда, пришлось по душе партизанам. Можно было подумать, что в этом лесу еще ни разу не ступала нога человека, настолько ревниво сохранил он первозданную красоту. Деревья, как на подбор, в несколько обхватов. Крона каждого из них — пышный шатер, где безбоязненно шныряли любопытные белки. Воздух, насыщенный грибным запахом, распирал легкие, слегка кружил голову. В овраге, заросшем непроходимой чащобой малинника, пробивалось два родника. И вода в них была такой вкусной, что сколько бы ни пил — хотелось еще и еще. А цветов, каких только не было тут цветов! Уже на следующий день Ядвига нарвала два роскошных букета. Один поставила в своем маленьком шалашике, весь пол которого был застелен мятой, другой передала Станиславу.

— Ты ведь, наверное, и не догадался нарвать для своих командиров? Возьми обоим…

Сказала, покраснела и торопливо ушла.

«Обоим, — покачал головой юноша, — обоим. Эх, Ядя, Ядя. Нитки-то белые. Разве ж я слепой…»

Не один Стасик, многие партизаны теперь видели, насколько изменилось отношение девушки к Домбровскому. Раньше она не то что избегала, но старалась реже попадаться ему на глаза. А вот с тех пор как он загородил ее своим телом, приняв вражескую пулю на себя, пользовалась любым случаем, чтобы побыть с ним вместе. Похудевшая, она просиживала возле него целыми часами, почти не меняя позы, никогда не начиная разговора первой. Так же тихо, неподвижно лежал и Домбровский. Не потому, что чувствовал противную слабость. Просто ему вполне достаточно было видеть и чувствовать рядом с собой любимую…

Не переставая покачивать головой, Станислав прошел к офицерам, передал присланные Ядвигой цветы.

Долгов кивнул: спасибо, мол, дружище, и положил букет к изголовью Домбровского. Тот поднес цветы к лицу, жадно втянул в себя густой аромат, попросил:

— Позови Тадеуша.

Разыскав Навроцкого и передав ему приказание, Станислав лег под кустом орешника вверх лицом, положил под голову руки, задумался. Жизнь, жизнь. Как много в ней неясного, непонятного. Или сами люди делают ее такой? Кто знает, кто знает… Может быть, и делают, да только против своей воли. Ведь вот не первый раз он старается не думать о Яде — напрасно!

Редкое самообладание Домбровского, его умение скрытно переносить нестерпимую боль ввели в заблуждение партизан. Весь отряд верил в скорое выздоровление хорунжего. Между тем ему было все хуже, а пришла очередная ночь — стало и совсем плохо. То и дело терял сознание, метался в бреду, натужно хрипел и все грозился придушить какого-то Милковского. Об этом Ядя рассказала Навроцкому, Долгову и Славинскому, собравшимся у командира.

Глаза у нее — поблекшие, лицо — измученное. Ей непременно требовалось отдохнуть, поспать, а она ни за что не хотела уходить. Пришлось почти насильно вывести ее из землянки.

— Иди, Ядя. Иди! И не беспокойся.

Домбровский проспал около часа. О многом успели переговорить за это время его товарищи по оружию. Решили: сегодня же отвезти командира в такую весь, где можно найти надежного доктора или хотя бы фельдшера. И когда тот проснулся, сообщили о своем решении.

Две-три минуты Домбровский лежал молча, осмысливая услышанное. Потом вдруг рванулся:

— Надоел? Отделаться хотите? Обузой стал? Да я!.. Ну обождите! Ну!..

Взрыв ярости прошел так же быстро, неожиданно, как и возник. Хорунжий устало прикрыл глаза.

— Пшепрашам, други. Нервы — ни к черту. Еще раз прошу: извините… Я же понимаю: хотите мне добра. И я вас не буду связывать. Не имею права. — Он сосредоточенно посмотрел на свои худые руки: — Поеду. А куда — голову ломать не надо. В родную Вильгу. Как-нибудь на Звездочке потихоньку доберусь. — Что-то похожее на виноватую улыбку скользнуло по его лицу. — Мы ведь с Ядей об этом тоже толковали…

Перед самым вечером партизаны собрались возле шалаша Домбровского. Поддерживаемый Стасиком, тот выбрался из шалаша, сказал с придыханием:

— Хочу, друзья, попрощаться… Верю, вернусь скоро, но…

У Славинского предательски задрожали губы. Он сердито прикусил их и отвернулся. Корелюк, наклонив голову, усердно ковырял носком ботинка неподатливую землю. Вслух всхлипнула Барбара.

— Вот это уже ни к чему, — встрепенулся Домбровский. — Я еду не умирать, а с вами остаются отличный коман…

Покачнулся. Не поддержи его вовремя с одной стороны Долгов, с другой Навроцкий — упал бы.

Нетерпеливо переступив с ноги на ногу, словно не зная, с какой именно начать дальнюю дорогу, Звездочка плавно потянула тарантас. Домбровский полулежал в нем на ворохе свежей, только что нарванной травы. Правила лошадью Ядвига. От охраны, которую настойчиво ему предлагали, решительно отказался.

— Обойдусь. А в отряде каждый человек — на вес золота.

Долго не расходились партизаны. И тарантас скрылся среди окутанных вечерними сумерками деревьев, и легкого постукивания копыт давно уже не было слышно, а они все стояли, будто чего-то ждали. Но вот Долгов негромко скомандовал:

— Разойдись!..

Люди понуро разбрелись в разные стороны. Ни шуток, ни смеха. Наступил ужин, молча поели — и спать. Казалось, и утром поднимутся такие же грустные, и не скоро еще от них услышишь громко произнесенное слово. Но пришла ночь, и Долгова разбудил шумный говор. Голоса взвинченные, возбужденные, партизаны что-то доказывали друг другу, а что именно — попробуй разберись: говорили одновременно несколько человек, слова сливались в общий гул.

Ничего не понимая, Долгов стал поспешно одеваться. И вдруг замер: речь шла о нем. Упоминали то по званию, то по кличке. Прислушался внимательнее, оказалось: бойцов волновало то, что их командиром стал он.

«Пойти? Пусть разговор идет при мне, не за глаза? Ни в коем случае! Только помешаю. Сами решат лучше: гожусь ли в их начальники, хорош я или плохой…»

Двинулся в глубь леса. Голоса тише, невнятнее, пока не замерли совсем. На душе у него тревожно, смутно, мысли об одном и том же: о взаимоотношениях с людьми отряда. Еще недавно они были ему совершенно чужие. А теперь, сам не заметил как, породнился, сердцем прикипел. И чего уж лукавить: ему вовсе не безразлично, что говорят они сейчас о нем. Как о человеке, как о командире. Впрочем, последнее не столь важно: он готов быть и рядовым бойцом. Главное, чтобы признали его своим по духу, чтобы поняли и поверили: их боль — его боль, их интересы — его интересы…

Когда вернулся в лагерь, первым встретил Навроцкого. Тот сразу же предложил:

— Побродим еще немножко?

Долгов дернул плечами: как, дескать, хочешь, мне все равно.

— Э-э, так не пойдет. За тебя, командир, люди горой, а ты…

— Потому и митингуют?

Навроцкий ответил: нет, не потому. Вообще-то, если уж откровенно, два-три человека выкрикивали: на каком основании поляками станет командовать русский? Но только два-три человека. Остальные толковали о другом. Одни утверждали: они не против советского офицера, но, оставляя его за себя, Домбровский обязан был посоветоваться с ними. Другие возражали: все правильно, никаких советов. Командирская должность — не выборная. Слово за слово — страсти и разгорелись.