реклама
Бургер менюБургер меню

Валентин Мясников – Звезды не гаснут (страница 27)

18

— Пора. Править будет Виктор, с ним поедут Ядвига и Стефан.

— А как же, пане капрале, я? — взмолился Дитмар. — Столько километров сегодня отмахал! Ногу натер. — Прихрамывая, прошелся взад-вперед: мол, мозоль — не выдумка.

— Правда, пусть пан едет. Ведь я не в ноги ранен, — неожиданно поддержал партизана Виктор.

— То-то и оно, что не в ноги. — Славинский скользнул взглядом по окровавленной повязке на голове Виктора. — Нашел утешение, заступник…

С этим русским пареньком у капрала установились весьма своеобразные отношения. Он не мог ему перечить. Мальчишке едва исполнилось пятнадцать, а на счету — несколько уничтоженных фашистов. И сейчас просьбу его уважил, однако Дитмара все-таки сердито отчитал и долго еще после этого хмурился.

Вечер выдался тихий. Слышались лишь скрип колес и мерный шорох шагов. Да в тарантасе, что смутно виднелся позади отряда, — приглушенный голос Дитмара. Ему никак не удавалось втянуть Ядвигу в беседу, хотя очень старался. Мысли ее витали далеко-далеко, и были они грустные, печальные, как и глаза, перед которыми в эти минуты проплывает вся ее коротенькая жизнь.

Девушка видит себя лет пяти-шести. Она сидит с мамой на крыльце и протягивает ручонки к Варте, что течет возле самого дома.

— Мамочка, — спрашивает Ядя, — где та русалка с длинными зелеными косами, о которой рассказывала бабушка? Почему ее никогда не видно?

Ей — восемь. Словно утенок, бултыхается она в реке, бьет ладошками по воде и с восхищением смотрит на мгновенно вспыхивающую радугу. Незаметно отходит от берега, и ее затягивает в яму. Вода, тяжелая и темная, сдавливает грудь, и девочка теряет сознание. Когда приходит в себя, чувствует: кто-то несет ее на руках. Открывает глаза — Янек, соседский мальчик. Она вырывается, с громким плачем бежит к дому.

…Вот все тот же Янек, но ему теперь уже двадцать один год. В белой вышитой рубашке, новых брюках, с непокорными, выбивающимися из-под шляпы волосами, сильный, гибкий, он сидит с нею в саду и тихо что-то шепчет ей. Что — не слышно, да и неважно. Его шепот и так заставляет сладостно биться сердце. «О матка боска, — восторженно проносится в ее голове, — матка боска!..»

Ядя сначала несмело, потом все крепче обвивает тонкими руками шею Янека, прижимается к нему. Поздняя ночь. Но девушка так хорошо видит его ясные глаза…

Тарантас наезжает на пень. Ядя инстинктивно хватается за рукав Дитмара, встречается с его взглядом. Стараясь стряхнуть незаметно набежавшие на глаза слезы, горько думает: «И всегда, всегда так! Стоит только вспомнить о нем, как сердце сжимается в комочек. Янек, Янек, всего несколько дней не дожил ты до свадьбы…»

И снова, как в тот несчастный 1939 год, видит она гибель своего нареченного. Лежит он возле Ядиного дома. Глаза неподвижны. Из правого виска сочится кровь. А рядом — убийца, не торопясь всовывает в кобуру парабеллум.

Разве можно когда-нибудь забыть такое? Девушке становится душно. А тут еще Дитмар со своим ухаживанием! «Господи, — думает Ядвига, — как надоел этот человек. Вечно крутится возле, ухмыляется, руки длинные протягивает».

— Оставьте меня в покое!

— Ого, паненка нервничает? Паненка сердится, грустит. О чем она печалится? Чего хочет?

— Чтобы пан не совал нос туда, куда его не просят!

Дитмар не нашелся сразу, что ответить. А потом, досадливо морщась, дал себе слово вообще не разговаривать с этой недотрогой. И даже пальцем больше к ней не прикоснется. А то еще, чего доброго, шум поднимет. Хорунжий услышит — хлопот не оберешься. Он и сам, говорят, на нее поглядывает. Хотя взгляд у него, когда, правда, гневается, бр-р… Посмотрит — на душе холодеет, под ложечкой тоскливо сосет. Нет, уж лучше подальше от греха. Партизан покосился на мирно похрапывающего Стефана, прижался давно небритой щекой к колесу пулемета, задремал…

Не очень клеился разговор и у Домбровского. Он специально сделал так, чтобы побыть в дороге вдвоем с Долговым, потолковать с ним. Но то ли польская речь для Россиянина оказалась слишком трудной или по характеру он был замкнутым — угрюмо молчал, покачиваясь в такт неторопливым шагам старого Нерона. Лишь однажды встрепенулся, натянул поводья, и лошадь остановилась, флегматично помахивая длинным хвостом.

— Ну что вы так испугались? — Домбровский тоже придержал своего коня. — Ничего страшного, а тем более обидного я вам не сказал. Может быть, слишком прямо — да. Но мы ведь с вами мужчины. К тому же не дипломаты — воины. Вот и повторяю: оставайтесь с нами, воевать станем вместе.

— Нет-нет, — запротестовал Долгов, — буду пробиваться к своим!

Стоило ему произнести «к своим» — и мысленно сейчас же оказался в родном полку. Удивительно ли? Не было такой минуты, чтобы не вспоминал друзей-летчиков. И чаще всего видел их в момент возвращения с боевого задания…

Сотрясая воздух гулом двигателей, бомбардировщики идут на посадку. Приземлился капитан Цыбенко — бритоголовый здоровяк с весело рокочущим басом: «Взгрилы фрицям у хвист та гриву». Благополучно вернулся уже дважды горевший в самолете, до обидного застенчивый на земле и безудержно храбрый в воздухе лейтенант Самсонов. А старшего лейтенанта Гургенидзе нет и нет. Горяч, дотронешься — обожжешься. Известное дело: кавказец. Не увлекся ли, не ввязался ли в очередную неравную драку с «мессерами»? Не заклевали ли они его? Нет! В небе показывается черная точка. Растет, приближается. Уже отчетливо вырисовывается весь бомбардировщик. Его плоскости просвечиваются — столько в них пробоин. Задело и самого Гургенидзе. Прихрамывает. Но он, как всегда, порывисто-жизнерадостен. Еще издали кричит:

— Привет, орлы!..

Отогнав воспоминания, Долгов повторил:

— Я к своим.

Хорунжий как будто согласился, утвердительно кивнул: иного ответа, дескать, и не ожидал. Однако проехали с километр, снова возобновил тот же разговор. Долгов стал возражать еще решительнее. Домбровского это не смущало.

— Да что вы так бунтуете? — нисколько не досадуя, спрашивал он. — Я ведь вас насильно не буду задерживать, наоборот, сделаю все, что смогу, чтобы вы благополучно перебрались через линию фронта. Но вы все-таки подумайте.

— И думать не хочу!

Но странное дело, в душе своей Долгов начал чувствовать смутное беспокойство. Появилось оно после того, как хорунжий неожиданно спросил:

— А как вы считаете, другим русским не хочется к своим?

— Каким другим?

— Тем, что партизанят в наших лесах. Их же сотни, а может быть, тысячи!

— Ну насчет тысяч-то вы, наверное, перегнули, — не очень уверенно возразил Долгов.

Домбровский словно только и ждал такого оборота разговора. Подобрался, напружинился.

— Прошу простить, но, мне кажется, у вас несколько неясное представление об истинном размахе партизанского движения в Польше. — Неожиданно признался: — Как, впрочем, и у меня самого…

Если бы подобное признание не удивило Долгова, то уж во всяком случае призадуматься заставило бы: как же, мол, так, не знать, что творится в родной стране? Но чуть раньше он отвлекся от беседы и последней фразы попросту не слышал. Предупредительно поднял руку, спросил:

— Вы ничего не слышали?

— А что?

— Впереди как будто выстрел.

Оба насторожились, но вокруг было тихо, спокойно. Лишь ветер полоскался в густой листве деревьев, темной стеной возвышавшихся по обе стороны дороги, да раздавался глухой стук копыт слегка похрапывающих лошадей.

После продолжительного молчания Домбровский проговорил:

— Вам, пожалуй, показалось.

Позднее выяснилось: выстрел действительно был. И произвел его Стефан. А случилось вот что.

Сразу же за крутым поворотом узкую лесную дорогу загородил тяжелый грузовик. Находились в нем двое: пожилой обер-лейтенант — очевидно, хозяйственник — и средних лет фольксдойче. Он-то и вел машину, у которой испортилось зажигание. Занятый устранением неисправности, фольксдойче не сразу заметил вынырнувшую из темноты цепочку партизан. А обер-лейтенант, не предупредив подчиненного, бросился в кусты.

Как раз в то самое время, когда Ядвига и ее спутники подъехали к машине, Славинский пытался установить, куда и зачем в столь неурочное время держал путь немецкий офицер.

— Не знаю, — дрожа и запинаясь, отвечал шофер, — поверьте, честно говорю, не знаю… Может, в Люблин, может, куда ближе…

Он боязливо поднял голову — и ни одного сочувственного взгляда.

— Ладно, — решил капрал, — пойдешь с нами. Там командир разбе…

Славинский не договорил. В тарантасе сверкнула огненная вспышка, по лесу прокатилось: «а-ах!..»

Фольксдойче упал.

Произошло это столь неожиданно, что сначала никто не мог произнести и слова. Слышалось лишь, как в тарантасе хрипло выкрикивал Кшиковяк:

— Ненавижу, ненавижу! Всех гадов, всех…

Славинский рванул Стефана за плечо:

— Молчать!

Он был очень зол на себя: «Дожил до седин, а ума — кот наплакал. Повел отряд будто на прогулку. Ни дозора не выдвинул, ни настороженности особой от партизан не потребовал! Ладно, в машине оказался один обер. А если б целый кузов солдат, тогда как?»

Теперь люди идут в полной тишине. Где-то впереди, может, в полкилометре, а может, и дальше, — Корелюк с Виктором. При малейшей опасности они подадут сигнал тревоги: дважды крикнет сова.

А тарантас, как и прежде, тянется сзади. Чуть слышно поскрипывают колеса, досадливо машет куцым хвостом притомившаяся Звездочка, когда дорога ей чем-то не нравится. И то ли монотонный скрип постепенно убаюкивает Ядвигу, то ли время уже позднее — хочется спать. Но только, кажется, закрыла глаза, ее встряхивает голос Славинского: