Валентин Мясников – Впереди пограничных застав (страница 26)
— Что это, пани? Дышать нельзя, — то ли пожаловался, то ли спросил Ширяев пожилую женщину, тащившую по обочине дороги двухколесную тележку, нагруженную пестрыми узлами, ведрами, закоптелыми кастрюлями.
— Цо то ест? — живо переспросила женщина, довольная тем, что может поговорить с советским командиром. — А то, пане довудца, то вон… Майданек, — кивнула она за шоссе, в сторону бараков, обнесенных двойным рядом колючей проволоки, и заплакала.
Майданек!
Гитлеровцы, казалось, предприняли все предосторожности, чтобы слух о злодеяниях, которые они творили, не выходил за пределы этой фабрики смерти. Но можно ли утаить невозможное? Здесь ежедневно расстреливали, вешали сотни людей. Здесь круглые сутки чадили трубы крематория. И когда Верховный Главнокомандующий дал Маршалам Советского Союза К. К. Рокоссовскому и Г. К. Жукову директиву — не позднее 26 июля освободить город Люблин, а следовательно, и находившийся на его окраине Майданек, то, можно не сомневаться, одним из мотивов, побудивших И. В. Сталина издать эту директиву, было спасение жизни тысяч и тысяч военнопленных концлагеря.
Сердцем своим восприняли приказ Верховного наши воины. Боевой порыв их был неудержим. Первыми прорвались к Майданеку разведчики 79-й гвардейской дивизии. И даже они, видавшие виды, были потрясены. Земля бугрилась от неубранных трупов. Распластав руки, лежала молодая девушка, скончавшаяся, очевидно, только-только: ее открытые глаза не успели помутнеть. В нескольких шагах от нее вниз лицом уткнулся курчавый паренек. Он вздулся, почернел, и от него шел тот самый запах, что полностью не выветрился до сих пор. А там свернулась калачиком белокурая девочка, почти ребенок. Рядом, переваливаясь с боку на бок, неторопливо расхаживала тучная ворона…
Вскоре же после того как советские воины вышибли из лагеря гитлеровцев, сюда потянулись родные и близкие узников. Жена искала мужа, сын-подросток — отца, невеста — жениха. Крепко держа за руку мальчика лет четырех-пяти, кружила и кружила маленькая, сухонькая, вся в черном женщина. Постояла возле одного трупа, покачала головой, как бы говоря: «Нет, не он», прошла к следующему трупу, затем еще дальше. Так дошла до курчавого паренька, что, вздувшийся и почерневший, лежал вниз лицом. Перевернула его на спину, с минуту, наверное, а то и больше стояла прямая, негнущаяся. Потом качнулась, упала на труп, обхватила руками:
— Янек муй, Янек!.. Сыну муй коханы! Сыну!..
Малыш, натужившись, тянул ее за подол:
— Ма-мо! Ма-мо!
Она не откликалась. И рыдать перестала. Словно одеревенела. А ветер, будто хотел утешить ее, обласкать, теребил волосы, рассыпавшиеся по лицу Янека и прикрывшие его пустые глазницы…
Сейчас в Майданеке трупов не было — их собрали и похоронили. Но те, преимущественно местные жители, кто бесследно потерял здесь отца или мать, дочь или сына, надеясь на чудо и уже не веря в него, все еще приходили в лагерь и сиротливо бродили от барака к бараку. Один из таких посетителей привлек особое внимание Ширяева. Был он в полосатой заплатанной кепке, на ногах — башмаки на деревянной подошве. К левой стороне пиджака, там, где обычно находится нагрудный карман, пришит белый четырехугольник с номером, заменявшим фамилию узника, ниже — треугольник, в который вписана буква, обозначающая национальность заключенного.
Все это Ширяев схватил одним быстрым взглядом. Спросил:
— Кто вы, папаша? Откуда?
— Папаша, — повторил бывший узник и запустил опухшую руку в всклокоченную бороду, — папаша… Мне, товарищ подполковник, еще только двадцать четыре. А откуда я? Можно сказать, с того света. Если бы вы немножко задержались… Но вообще-то родом я здешний, из Люблина. Зовут Юзефом. Или проще — Юзик. Так любил называть Антон. Это ваш соотечественник. На одних нарах с ним спали. Побратались в ночь перед его казнью…
Юзеф помолчал. Потом, поймав на себе пристальный взгляд Ширяева, пояснил, почему он все еще в таком убранстве. Конечно же, мир не без добрых людей и он мог бы облачиться в приличный костюм, дырявую кепку заменить шляпой. Но вот в чем дело. Кое-кто уже начинает забывать, что творилось здесь. А иные и вообще не верят. Неделю назад приезжал из Англии один ясновельможный пан, какой-то немалый пост занимает в лондонском эмигрантском правительстве. Так он прямо заявил, что рассказы об ужасах Майданека — выдумка красных.
— Тогда я вот так, как есть, подошел к нему и спросил: а я тоже выдумка?
Юзеф закашлялся. Изо рта пошла кровь. Ширяев хотел ему помочь, но тот предупредительно поднял руку: мол, не надо, дело знакомое, справлюсь сам. Едва кровь остановилась, заговорил снова, только голос стал прерывистее да в горле все время булькало.
— Видите вон то место, во-он земля голая и трава не растет? Там штабелем складывали трупы. За два дня до освобождения я разбирал такой штабель: трупы отправлялись в печи. На самом верху лежал русский. Политический. И под ним — тоже политический. Только француз. А рядом поляк. И еще поляк. И оба политические. Не удивляйтесь, товарищ подполковник. Для русских и для поляков у фашистов не было иного колера, кроме этого, — Юзеф ткнул на пришитый к его пиджаку треугольник, цвет которого указывал на принадлежность заключенного к числу политически неблагонадежных. — За это нас уничтожали. Сотнями. Тысячами. И каких только людей здесь не побывало! Из Австрии и Болгарии, из Венгрии и Греции, из Дании и Испании, из Норвегии, Румынии, Чехословакии, Югославии. Более чем из двадцати стран мира…
Юзефу опять стало плохо.
— Вы уж извините, товарищ подполковник. Швабы отсчитали мне семьдесят пять ударов на «фортепьяно». Вот я и…
Ширяев видел, что говорить его добровольному гиду тяжко, потому старался не задавать вопросов. Но тут у него вырвалось непроизвольно:
— Фортепьяно?
— Да. Специально приспособленный стол для наказания палками. За что нас избивали? Например, за малейшее нарушение лагерного режима. А часто просто так, лишь бы поскорее отправить на тот свет. В декабре сорок первого расстреляли сразу около двух тысяч. Все до одного были советскими военнопленными. Под звуки фокстрота, что разносились из громкоговорителя, их косили в заранее подготовленных рвах из автоматов. А сколько умерщвлено впрыскиванием фенола! Сколько утоплено! Трупы, трупы, трупы…
Говорить Юзефу становилось все труднее: и кашель душил, и кровь выступала на распухших губах. Но ему так хотелось довести свой рассказ до конца.
— Мы использовались в качестве рабочей скотины. С нас сдирали одежду и обувь, отнимали деньги, часы, кольца. Прежде чем отправить в крематорий, на специальном стуле вырывали золотые зубы. И даже кости и те приносили фашистам доход. Перемолотые на электрической мельнице, они применялись для удобрения почвы. И даже, даже…
Юзеф закашлялся, ноги его подогнулись, и он медленно опустился на землю. Стискивая руками грудь, поднял к Ширяеву покрывшееся потом лицо:
— Знайте: оказавшись здесь, поляки не переставали быть поляками, а советские люди советскими. Нет, товарищ подполковник, нет! Фашисты могли безнаказанно убить нас. И убивали. Но сломить наш дух, нашу веру — нет, нет! Мы ждали вашего прихода, каждый час и минуту мечтали о свободе. Но не только мечтали, нет. И это главное, что хочу вам сказать, а вы — чтобы передали другим. Мы и сами вели борьбу. Как могли. Чем могли. Саботировали. Устраивали побеги…
Юзеф покачнулся и, пытаясь за что-нибудь уцепиться, растопыренными пальцами рук стал судорожно хватать воздух. Ширяев поддержал его, а когда он отдышался, попросил:
— Больше, дорогой, не надо говорить. Нельзя тебе. А мне понятно все. И я никогда не забуду твой урок. Урок Майданека. Еще один урок ненависти к заклятому врагу, да будь он трижды проклят!
ПОБРАТИМЫ
Войска 1-го Белорусского фронта, сломив сопротивление окруженного гарнизона немцев, сегодня, 18 марта, овладели городом и портом на Балтийском море Кольберг… Столица нашей Родины Москва от имени Родины салютует доблестным войскам 1-го Белорусского фронта, в том числе 1-й польской армии генерал-лейтенанта Поплавского, овладевшим городом и портом Кольберг, двенадцатью артиллерийскими залпами из ста двадцати четырех орудий.
После успешного прорыва обороны противника на Висле, южнее Варшавы, Ширяев с подчиненными ему артиллерийскими и минометными подразделениями снова вернулся в родной 79-й стрелковый корпус. Но об отдыхе не могло быть и речи. Стало известно, что дивизия примет участие в боях за Померанию.
Началась усиленная подготовка к новой операции. И как-то незаметно, вроде бы даже неожиданно наступила зима. Чуть ли не до последних дней декабря прилежно грело солнце, в садах тихо позванивала багряная листва, в воздухе, пропитанном неизменным запахом гари, плавали невесомые паутинки. И вдруг ударили морозы. Затвердела земля, стала будто чугунная. Отяжелела, замедлила бег Висла, а затем, скованная голубоватым льдом, и совсем остановилась. С Балтики, куда, освободив в середине января Варшаву, устремились наши войска, подул ледяной ветер. Зачастили вьюги, порой целыми сутками не унимались. А то поднимется метель, надрывно поет-завывает: ую-ую-у-у-у! Сечет сухими снежинками лицо, слепит глаза, забивает дыхание.
— Чтоб ты колом застряла в горле фрицев! — ругались артиллеристы и минометчики. — Света белого не видно.