18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Валентин Мясников – Впереди пограничных застав (страница 20)

18

Ты, конечно, Леня, думаешь: а что же, мол, вы-то, неужели вы не могли помочь? Да? Я забыл сказать, что еще в самом начале, как только был убит гауптман, два карателя согнали нас к стене костела, сказали: если хоть один вздумает бежать, будут расстреляны все. Мы не сомневались: угрозу свою они сдержат. Им наплевать, что в кучу сбиты старики, женщины да подростки вроде меня. Можешь еще, Леня, напомнить про партизан. Я ни на миг не забывал о них. Но события как развивались! Просто не верилось, что отряд подоспеет вовремя. Поэтому, когда по скопившимся возле двери карателям в упор ударил ручной пулемет, мы поначалу даже не поняли, в чем дело. Потом гулко защелкали карабины. Застигнутые врасплох, каратели валились, словно их косили косой…

Ковальский снова вынул из кармана пачку «Спорта», но теперь закурить не спешил. Сосредоточенно постукивая сигаретой по столу, думал о чем-то своем.

Леня нетерпеливо напомнил:

— А дальше? Дальше?

— Дальше так было… Еще не утихли выстрелы, к Урсуле кинулась мать. Ну, у меня ноги, говорю, были резвые, я подбежал первым. Лежит она комочком, на тоненькой шее — перебитая пулей веревка, очи закрыты, но вижу — дышит. Дышит! Подхватил я ее, как пушинку, а тут и мать подоспела. Урсулу — в дом. Народу набилось полно. Кто в сознание ее приводит, руки обожженные смазывает, ноги окровавленные перевязывает. А с улицы — плач, крик, возгласы. Потом «Роту» запели…

Очень не хотелось Лене прерывать рассказ. Но не менее сильно было желание узнать, что это за песня такая, «Рота». Ее и дедушка упоминает в дневнике. И он спросил.

— Это, Леня, не песня. Это у нас, поляков, такой гимн был в войну. Понял? Вместе со всеми его пел тогда и россиянин. А потом захотел посмотреть на Урсулу. Как ни тесно было в комнате, сразу же образовался проход. Склонился россиянин над Урсулой, молча поцеловал, не поднимая головы вышел. Больше никто из нас его не видел. Партизаны спешили, подались в лес. А мы жили в постоянной тревоге. Ждали: вот-вот нагрянут германы, чтобы рассчитаться с нами. Ну, им оказалось не до того — Красная Армия на пятки наступала. А когда их вышибли, сколько ни наводили мы справки об отряде, толком узнать ничего не смогли. Одни говорили, он целиком влился в Войско Польское, пришедшее из России, другие — до последнего, мол, человека полегли в Яновских лесах…

— Кто полег, папа?

Леня повернулся на голос, прозвучавший совершенно неожиданно от двери. В проеме стояла тоненькая девочка в кремовой кофточке, заправленной в расклешенные внизу брюки. Талию туго стягивал широкий черный пояс.

Пани Урсула, которая до этого сидела на диване, поднялась, подтолкнула девочку к Лене:

— Познакомься, дочка.

Девочка протянула крепкую загорелую руку:

— Марыля!

Леня тоже назвал себя. Марыля вопросительно посмотрела на родителей: дескать, что за странное имя?

Отец улыбнулся:

— Это самый дорогой наш гость.

Боль окончательно отпустила Урсулу, и она стала собирать на стол.

Леня попытался было отказаться, объясняя, что ему надо скорее на вокзал, но Ковальские и слушать не стали. Заявили: поедет первым утренним поездом, в школу как раз успеет. А чтобы не беспокоился отец, когда вернется с учений, ему телеграмму отправят.

После обеда Марыля повела Леню в сад.

Ушли — и словно в воду канули. Прошло три часа, четыре, а их нет. Вот уже и синие сумерки обволокли Гуру, и первые звездочки высыпали на небе. Наконец, когда Ковальские встревожились не на шутку, во дворе послышались веселые голоса Лени и Марыли. В комнату они влетели разрумянившиеся, запыхавшиеся. Девочка прямо с порога выпалила:

— Пап! Мам! Это я виновата! Забыла, где землянка, — искали, искали!..

— Землянка? — встрепенулся Ковальский. — И вы туда бегали?

— Да что же такого? Мы ни капельки не устали.

— Ладно уж, ладно. Мойте руки, ужин вас давно заждался.

Сначала пани Урсула принесла по тарелке пельменей в свекольном бульоне. Затем появилась шипящая на сковороде яичница с салом, горка нарезанной пластами ветчины, в сметане плавали черные грузди, густым ароматом дышали запеченные в тесте яблоки…

Ужин затянулся. Но не только потому, что блюд было много и одно вкуснее другого. Обильная пища нашлась и для разговоров. Чаще, правда, был слышен голос Лени. Ковальские буквально засыпали его вопросами.

— Ой, папа, — спохватилась Марыля, взглянув на стенные часы, — время-то! А Лене вставать ранехонько.

Спать легли в разных комнатах: старшие — в спальне, младшие — в зале. Марыля — в одном углу. Леня — в другом.

— Тебе хорошо, Леня?

— Отлично! А тебе?

— Тоже.

Помолчали. Потом снова голос Марыли:

— Леня?

— Ага.

— А у нас в Польше твой папа еще долго служить будет?

— К новому году уедем.

— Опять в Россию, домой?

— Ага, в Куйбышев.

— Знаю, это на Волге. Ты мне сразу напишешь?

— Сразу.

— Хорошо. Только по-русски, ладно?

— А я по-польски не умею.

— Зато разговариваешь — никогда не подумаешь, что ты россиянин. Спокойной ночи, Леня.

— Добраноц…

Марыля притихла, слышалось лишь еле уловимое, ровное дыхание. Видимо, притомилась. А Леня долго не мог забыться. Такой день необыкновенный выдался! Сколько впечатлений! Один дедушкин выстрел чего стоит. Интересно, знает ли о нем отец? А мать? Надо спросить. Непременно спросить…

Усталость, позднее время взяли все-таки свое. Веки Лени отяжелели, стали слипаться, потом сомкнулись совсем. И он уже не слышал, как, подталкиваемая легкими порывами ветра, скреблась о стекло яблоневая ветка. И не видел любопытной луны, выплывшей из-за темной громады костела. Задумчиво-таинственный свет ее щедрым потоком хлынул в окно, и на полу между Марылей и Леней пролегла серебряная дорожка.

ГАРМОШКА

До начала концерта художественной самодеятельности оставалось около часа, когда в солдатский клуб влетел запыхавшийся посыльный.

— Рядовой Ушаков, замполит вызывает. Срочно!..

Заместитель командира полка по политической части был не один. За столом, покрытом зеленым сукном, друг против друга сидели майор Соколов и незнакомый мужчина в штатском. Они о чем-то оживленно разговаривали.

«Поляк», — сразу же определил Ушаков по характерному акценту незнакомца.

— Сегодня наши друзья отмечают годовщину освобождения города, — пояснил замполит Ушакову. — По сложившейся традиции в этом празднике принимают участие советские воины. Вот и теперь от нас просят небольшую делегацию. Два-три человека. Мы посоветовались с командиром и решили послать вас с майором, — показал он взглядом на Соколова…

Машина остановилась возле Дворца культуры. Залитый разноцветным морем электрических огней, он казался волшебным замком. Над ним, словно осколки льда, сияли в темно-зеленом небе звезды, а вокруг, тоже похожие на звездочки, медленно кружились редкие снежинки. Но Ушаков взглянул на здание лишь мельком. Его внимание привлек высокий постамент посреди площади, на котором возвышался танк Т-34.

— Первым ворвался в город, — пояснил Соколов и потянул Ушакова за плечо: — Идем. Нас ждут.

В сопровождении Калиновского — так звали поляка — вошли в зал, где не было ни одного свободного места. Раздались аплодисменты. Публика аплодировала советским воинам до тех пор, пока они не поднялись на сцену и не заняли места в президиуме.

Сначала, если не считать аплодисментов, Ушаков почти ничего не слышал и плохо что-либо видел. Все заглушали упругие, гулкие удары сердца. Подобного с ним еще не случалось. До службы в армии он два или три раза выступал в своем родном городке перед еще более многолюдной аудиторией и все-таки чувствовал себя гораздо спокойнее.

Волнение улеглось лишь после официальной части, когда начался концерт. На сцену вышел смешанный хор. Здесь же расположился и оркестр. Скрипач, плотный, невысокий и очень подвижный, зорко глянул на своих товарищей, тряхнул пышной шевелюрой, ударил смычком — в вот:

Росвита́ли груши и ябло́ни…

То была «Катюша». Наша родная «Катюша»! И хотя пели ее по-польски, звучала она совсем по-русски. Да и слова-то, по крайней мере многие, были удивительно похожи на русские, только ударение другое — на предпоследнем слоге.

В антракте Калиновский подвел к Соколову и Ушакову скрипача, который, как выяснилось, был не только солистом и дирижером оркестра, но и его художественным руководителем. Он представился:

— Щепуха. — И обратился к Ушакову: — Спойте что-нибудь, я вас очень прошу.

— Петь-то я не большой мастер, а вот сыграть…

Ушаков осторожно извлек из кармана футляр, обшитый красным сафьяном, достал из него губную гармошку. Футляр был еще новый, а гармошка, видно, послужила на своем веку изрядно. Ее металлические пластинки, когда-то отливавшие зеркальным блеском, потускнели, деревянная планка в одном месте треснула, а правый уголок был выщерблен. Именно этот уголок почему-то и заинтересовал Щепуху. Он впился в него глазами так, словно пытался расшифровать одному ему доступные тайные знаки.

Гармошку Щепуха вернул Ушакову с явной неохотой, да и то потому, что антракт закончился и надо было объявлять очередной номер. Щепуха подошел к микрофону и с подчеркнутой торжественностью сказал:

— Выступает дорогой советский гость солдат Николай Ушаков.