Валентин Мясников – Впереди пограничных застав (страница 17)
А сам — ни с места. Будто пристыл к полу. И неподвижного взгляда оторвать от карцера не может. И ладонь, которую приложил к его холодной стене, отнять не в силах. Весь он — словно изваяние. Лишь грудь тяжело вздымается и опускается: старается втянуть как можно больше воздуха. Его так не хватало тогда, двадцать семь лет назад.
Тогда, тогда… Они вернулись в барак ночью. Во время работы на каменоломне бежал человек. Корпусной надзиратель обнаружил это лишь на вечерней поверке. Доложил своему начальству. Рапорт дошел до коменданта лагеря. Тот распорядился:
— Поставить всех на колени с поднятыми руками. На шесть часов. А потом — действовать по моему приказу.
Помогая Ришарду взобраться на нары, Уваров вполголоса спросил:
— А что это за приказ?
— Ты еще не знаешь? Не найдут убежавшего в течение суток — расстреляют двадцать человек. — И тут же, забыв о своем собеседнике, страстно, с жаром зашептал: — Господи, господи, за что лютая каторга, за что казнишь, терзаешь? За что, за что?
Надо было что-то сказать, утешить товарища, но Уваров молчал. И слов нужных не находил, и знал: бесполезно. Чем, как поможешь человеку, у которого там, на воле, остались крошечные дочь и сын, умерла на его же глазах истерзанная жена, которого самого бросили сюда, в концлагерь, на верную смерть? А еще молчал Уваров потому, что во всех этих бедах считал виноватым себя. Если бы Ришард и Малгожата не подобрали его, почти бездыханного, после неудачно сложившегося боя под Ченстоховой, не спрятали у себя на чердаке, не выхаживали в течение многих недель, то сосед — фольксдойче не доложил бы оккупантам, что Спыхальские скрывают советского лейтенанта. И значит, гестаповцы не нагрянули бы в их дом.
Запрокинув голову, Уваров подождал, пока на своих нарах, под самым потолком, не притих Ришард, потом лег и сам. Подушки, разумеется, не было — положил вместо нее ботинки и шапку, а на голову натянул фуфайку, чтобы хоть немножко согреться, заслониться от падающей сверху вонючей соломенной пыли, главное же, чтобы не слышать стона Янека — семнадцатилетнего паренька из Лодзи. Четыре дня назад его искусала собака лагерфюрера Фритша. Многие узники считали: Янеку повезло. Потому что чистокровная немецкая овчарка, прозванная Вепрем, несколько человек уже загрызла насмерть. А Янек вот остался жив. И это тем более невероятно, что оказать какого-либо сопротивления Вепрю он не мог — находился в состоянии крайнего истощения. Он напоминал скелет, обтянутый желтой кожей. Двигался еле-еле. В памяти временами образовывались такие провалы, что не мог назвать даже свое имя. Но был в сознании или нет, все время просил:
— Косточку… Спасите меня… Косточку…
Мысль, что если б он съел мясную косточку, то снова поднялся бы на ноги, появилась у него минувшей ночью. И твердил, как молитву, как заклинание:
— Косточку… Косточку…
Уваров сначала думал, что Янек просто бредит. Понял свое заблуждение, когда встретился с его взглядом — чистым, ясным, молящим. Нет, он не бредил, был в своем уме. Больше того: возможно, и выжил бы, если бы выполнили его просьбу. Но где взять ее, косточку, где?
Как ни укутывал Уваров голову, натужный стон Янека не давал ему уснуть. Заткнул уши пальцами, все равно слышал:
— Косточку…
И тогда не выдержал. Поднялся с нар, не спеша натянул на себя полосатую фуфайку, тщательно ее застегнул и, осторожно ступая, вышел из барака.
Вернулся под самое утро. Шел, покачиваясь из стороны в сторону. Чтобы не упасть, придерживался за стену. Руки его были обмотаны какими-то тряпками. Просачиваясь через них, на пол падали тяжелые капли крови.
Добравшись наконец до своего места, Уваров посмотрел на соседние нары — Янека не было. Спросил у поспешно спустившегося сверху Ришарда:
— Давно?
— Часа два назад… А где ты был?
Уваров промолчал. Лег вниз лицом и так, не шевелясь, пролежал до самого подъема.
Работу в тот день отменили. Беглец не нашелся. И всех до одного обитателей блока выстроили во дворе лагеря. Поигрывая вороненым парабеллумом, лагерфюрер Фритш медленно цедил слова:
— Та-ак. Значит, хотите убежать? Что ж, пожалуйста, бегите. Но помните: пощады не будет. Убежал один — расстреляем двадцать. Убежит двадцать — четыреста!..
Фритш проходит вдоль первой шеренги. В мертвой тишине гулким эхом отдается стук его сапог. Колючие глаза сверлят изможденных пленников. Шевелиться нельзя. Отворачиваться нельзя. Моргать нельзя. Надо окостенело смотреть в лицо лагерфюреру. А он не спешит с выбором жертвы, наслаждается безраздельной властью. Все-таки выбрал: вот этот…
Затем Фритш тычет в обреченного во второй шеренге, подходит к третьей. А здесь, в третьей, рядом, плечом к плечу, стоят Уваров с Ришардом. Ришард и Фритш встречаются взглядами. Смотрят не мигая, в упор. Ноздри Фритша раздуваются, короткие толстые пальцы, обхватившие рукоятку парабеллума, подрагивают. Черным дулом пистолета упирается в переносицу Ришарда: этот.
Круто повернувшись, лагерфюрер направляется — тук! тук! тук! — к следующей шеренге. Но Уваров не слышит его оглушительных шагов. Он не отрывает глаз от мертвенно побелевшего лица Ришарда. Пройдут еще считанные минуты, и вместе с другими обреченными его уведут в одиннадцатый блок, откуда одна лишь дорога — в крематорий. И останутся Кристинка с Ясеком одни. Во всем мире одни…
Уваров глубоко, жадно, словно про запас, втягивает в себя воздух, делает четкий, твердый шаг из строя:
— Разрешите?
На несколько мгновений Фритш теряет дар речи. Неслыханное дело! Какой-то заморыш нарушает порядок, осмеливается самостоятельно подавать голос. С ума, что ли, сошел? Так он не первый.
— Что хочет эта свинья?
Уваров говорит:
— Хочу на казнь вместо другого.
Сбитый с толку, Фритш молчит. Затем интересуется: вместо кого?
— Вот, — показывает Уваров на Ришарда.
— Почему именно за него?
— Я слаб, немощен. И руки, видите? Тряпки грязные, может быть заражение крови. Какой вам от меня прок? А он силен…
— Семен Гаврилович! Семен Гаврилович!.. — будто откуда-то очень издалека услышал Уваров голос Светланы Аркадьевны. — Я больше не могу здесь. Не могу…
Выбравшись из подвала на первый этаж, они столкнулись с Каплюньковым. Тот обрадованно зачастил:
— Вот вы где! А я вас ищу, ищу. Идемте скорее. Сейчас экскурсовод покажет виселицу Гесса. Скорей!
Уваров посмотрел на Каплюнькова так, словно перед ним было совершенно пустое место. А Светлане Аркадьевне сказал:
— Что ж, раз экскурсовод поведет… Но вы сначала успокойтесь. Нельзя так дрожать. Просто внушите себе: на то, что творили здесь фашисты, способны не люди, а звери.
— Но разве, Семен Гаврилович, хоть один зверь может додуматься до подобных надругательств над человеком? Может?
Он долго не отвечал. Лишь когда подошли к месту, где по приговору Верховного народного трибунала Польши был повешен бывший комендант лагеря, проговорил:
— Вот потому-то, Светлана Аркадьевна, ваш сын и выбрал такую дорогу. Дорогу человека с ружьем. Чтобы оградить мир от двуногих зверей. Ну, — перебил он себя, — мы с вами еще потолкуем на эту тему. А пока продвиньтесь-ка немножко вперед. Послушайте экскурсовода…
Простит ли когда-нибудь Светлана Аркадьевна себе, что поддалась уговорам мужчин, отошла от Уварова? Видела же, хоть он и тщательно скрывал, все время видела: ему очень и очень плохо. Настолько плохо, что посинели губы. Правда, ошибку свою все-таки поняла, торопливо вернулась туда, где он остался, но его уже не было. Каплюньков, оказавшийся рядом, сказал с плохо скрытой обидой:
— Ищете своего полковника? Вон туда подался.
И показал на небольшой пустырь, где в стороне от лагерных строений, на заметно возвышающемся пригорке, росла одинокая сосна.
С судорожно колотящимся сердцем, почти бегом взбираясь на пригорок, Светлана Аркадьевна обнаружила, что сосна старая, у кроны покривленная, ствол ее прочерчен черной бороздой — когда-то ударила молния. Потом в двух-трех метрах от дерева заметила вырытую в песке ямку. Освещенный прощальными лучами скользящего над Освенцимом солнца, в ней белел хорошо сохранившийся скелет какого-то животного, скорее всего собаки. А Уварова Светлана Аркадьевна увидела не сразу потому, что его скрывал толстенный ствол сосны. Он сидел, притулившись спиной к этому стволу и вытянув перед собой длинные негнущиеся ноги.
— Семен Гаврилович! Семен Гаврилович!..
Уваров не отозвался.
НА ВСЮ ЖИЗНЬ
Разбудил Леню резкий, продолжительный звонок. Не зажигая света, он торопливо нащупал на тумбочке, что стояла у изголовья кровати, телефонную трубку:
— Квартира Дроздовых слушает…
— Ноль один ноль три? — тотчас спросила уже немолодая, судя по голосу, женщина. Не дожидаясь ответа, предупредила: — С вами будет говорить Куйбышев.
Леня перевернулся на другой бок, левой рукой подпер подбородок, а правой накрепко прижал к уху трубку. Глаза у него все еще слипались, но он уже проснулся окончательно и лихорадочно гадал, кто звонит. Дядя Володя? Тетя Нина? А может, еще кто? Мало ли у них родни в Куйбышеве. Ведь мама и родилась там, и училась, потом сама учила в школе ребятишек, пока не вышла за папу замуж. Только тогда она рассталась с родным городом, и началась у нее, как говорит бабушка, цыганская жизнь. И правда, Леня успел побывать в Самарканде (это он знает по рассказам взрослых, а сам не помнит: был еще совсем несмышленыш), в Архангельске, теперь вот уже который год здесь, в Польше. А сколько мест сменили родители, пока его, Лени, не было на свете? Эгей! И неудивительно. Такая у папы судьба. Он человек военный. А все военные…