И он будет глазеть то и дело
на торговцев рисом и перцем,
на китайцев, индусов и персов.
Но любовники из Парижа
никогда и не выезжали.
Они едут в своём дилижансе
из Парижа в Париж уж полжизни.
И полжизни лежит вверх ногами
из фарфора китайского старец.
И не знает, что он не китаец
и мечте его сбыться не скоро.
Мюнхгаузену, знаменитому вспоминальщику
Барон, вы в том же домике
с цветком на подоконнике
или переехали в другое государство?
Все по приезде в Бельгию
по магазинам бегали —
я ж вас найти пытался.
Барон, судьба изменчива,
но с вами та же женщина
живёт и гладит брюки?
Когда я был в Голландии,
мы сами брюки гладили,
щадя тем самым женское достоинство подруги.
Не знаю, с той ли дамою,
но книгу ту же самую
читаете вы на двадцать восьмой странице?
Когда я был в Уэльсе,
с каким-то пэром спелся,
который убеждал меня вас посторониться.
Забыть мне вас советовал,
и только после этого
я понял, что вас нечего искать по заграницам,
что вы всё в том же домике
с цветком на подоконнике
и булки хлеба крошите воронам и синицам.
Калиостро
Зима сгребла в охапки старый рынок,
дома, дворцы, кибитки печенег.
Мои дворы устали от поминок,
и тлеет космос искорками в снег.
Грядущий день в причёске из соломы
стоит у штор, как любопытный паж.
Верхом на спичках важно едут гномы,
теперь они запомнят шёпот наш.
На медных блюдцах, лампах, дверках шкафа
проступит навсегда ушедший век.
Вскипает ртуть в живых ладонях графа,
в глазах летит полночный, жёлтый бег.
Ты достаёшь пузырчатые колбы,
железки, склянки, мёртвого ужа, —
ещё вчера доверчивые толпы
склонялись пред тобою, чуть дыша.
И я давно хочу остаться с теми,
кто слушал звон медлительных колёс.
И променять своё сухое время
на сладкий век совсем солёных слёз.
Но вот сквозь окна с мутным пузырём
мы вновь глядим, покуда вечность длится,
на Петербург, оставленный сновидцам,
мерцающий неоновым огнём.
Становится светлее синева,
простую плоть приобретают тени,
губами произносятся слова,
и нежный шёлк стекает на колени.