18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Вадим Макшеев – Разбитое зеркало (страница 21)

18

Давным-давно отшумела та короткая летняя гроза, отгремела и во сто крат более страшная, задернилась опаленная рядом с собором земля, и повязанные темными платками две древние старушки, макая кисти в перепачканное краской ведро, сейчас тихонечко красили оградку.

Помнилось — дорога проходила рядом с церковью, теперь она оказалась в стороне, впрочем, может, и запамятовал — ведь минуло больше сорока лет… Я спросил у одной из старушек: где тут до войны была улица, кажется, вон там, где дома?

Продолжая красить, старуха строго глянула на меня:

— Я, мил человек, уже после сюда приехала. — Опустив кисть, кивнула на вторую старушонку. — И она вон не здешняя. Ходила сюда женщина с Кренгольмской стороны, та бы вам объяснила, так померла зимой, царствие ей небесное.

— А купол был раньше синий, — сказал я, как будто это имело сейчас какое-то значение.

Старуха снова взялась красить.

Отойдя, я оглянулся, церковь уже скрыли дома, возле выходящей во двор двери гастронома кудлатый возчик кидал в кузов грузовика пустые ящики, молодая женщина с полиэтиленовой сумкой вышла из подъезда, и высунувшийся из кабины шофер, лениво покуривая, глядел на ее загорелые ноги, пока она не скрылась за углом.

«А купол был синий», — мысленно повторил я. Было одиноко, как может быть одиноко в разрушенном войной городе, где уже никто не помнит того, что помнишь ты.

Вечером я пошел в кино. Рядом со мной место пустовало, на следующем, положив на колени лакированную сумочку, сидела миловидная, совсем молоденькая девушка. В белой блузке, с чуть проступающими на скулах крохотными веснушками, серьезными, даже грустными глазами, она вдруг напомнила мне ту давнюю неулыбчивую девчонку, о которой я вспоминал, бродя по городу. Может, только показалось, а может, эта девушка с трогательными веснушками в самом деле походила на ту. Сеанс не начался, я старался не смотреть на соседку, но было ощущение, будто рядом девочка из моего детства. Пришла в голову нелепая мысль — будем выходить из зала, скажу: «Милая, вы напомнили мне девчонку, с которой я учился здесь перед войной. Сегодня, через много лет, я приехал сюда. В первый и, наверное, в последний раз. Но это уже другой город, в нем нет никого из тех, кого я знал. Пройдемтесь по улице, пройдемте совсем немного, я должен кому-то рассказать о тех, кто здесь жил, у кого впереди было все страшное. Я чудак, мне надо поговорить, надо увидеть в чьих-то глазах сочувствие…»

Знал, что не подойду и ничего не скажу, но было легче от того, что мысленно разговаривал с этой девчонкой.

Кончилось кино — пустая зарубежная комедия, по экрану еще ползли вверх титры, звучали последние аккорды, а зрители, теснясь в проходах, пошли к выходу; мелькнула впереди и затерялась за спинами покидающих зал белая блузка. Я вышел последним, в распахнутые двери тянуло свежестью, по мокро чернеющему асфальту шумел спорый дождь, лилась вода с крыш, где-то впереди громко разговаривали и смеялись. Ежась от стекавших за ворот струек, я торопливо пошел в сторону гостиницы, стихший было ливень снова припустил, пуще зарябили лужи, полнясь водой, понесся вдоль тротуаров дождевой поток. Шедшие передо мной парень с девушкой, держась за руки, побежали через площадь под навес магазина, я поспешил за ними и прислонился к каменной стене. Дождь то стихал, то усиливался, пахло сырой землей, роняя капли, вздрагивали листья каштанов, и дождевые брызги долетали до белых босоножек прижавшейся к парню девушки с мокрыми волосами…

В гостиничном номере с еще невыветрившимся после ремонта запахом масляной краски показалось сырей и холодней, чем на улице. Я распахнул окно, небо уже прояснило, последние лучи солнца отражались в верхних стеклах соседнего дома, блестела омытая листва, и освещенные холодным закатом розовели изглоданные войной башни на том берегу. Но бойницы, незаделанные провалы в стенах, дымящаяся после дождя река под крепостным валом уже мрачнели и полнились тенью. И опять вспомнился мальчишка, защищавший с моряками взорванный мост.

Когда заснул, приснилось, что это я, укрывшись за разрушенными стенами бастиона, держу последнюю оборону. Крошится камень, летят осколки, взвизгивают, взбивая пыль, пули, а я, прижимаясь к стене, стреляю по бегущим к мосту автоматчикам, стреляю по их серым мундирам, каскам, по орудию, которое выкатывают в Темном саду для прямой наводки. Рядом погибшие матросы, я глотаю сухой, горячий воздух, что-то кричу, но не слышу себя, я тоже убит, но продолжаю кричать.

Я пробуждался, засыпал и опять сражался и умирал у старого Нарвского моста на рубеже России. Только было непонятно — откуда я знаю, что стало потом, ведь я убит, с кем же было все то, что случилось со мной после?

На днях нечаянно нашел свою много лет пылившуюся со старыми бумагами тетрадку и на пожелтевшей по краям первой страничке прочел крупно выведенное: «Всем хорошим во мне я обязан книгам». Совсем непохожий на мой теперешний почерк, буквы с завитушками, бурые выцветшие чернила…

Книг в деревне, где я переписал тогда с листка календаря эти горьковские слова, почти не было. Школу у нас закрыли весной сорок первого, когда молоденькая учительница вышла замуж и уехала в другое село, взамен никого не прислали, и всю войну ребятишки ходили учиться за три километра в соседнюю Маломуромку. Не было и избы-читальни, и лишь в колхозной конторе среди папок с ведомостями начисления трудодней лежали три книжки: «Кавказский пленник», «Происхождение земли» и «Борьба за огонь». Впоследствии, когда нашу Красноярку объединили с двумя соседними деревнями, прислали библиотеку из сельсовета — полнехонький книжный шкаф, но в сорок пятом были только те три книжки, несколько потрепанных брошюр, да еще привез я тогда с собой из Нового Васюгана сборник задач и учебник литературы за восьмой класс — надеялся, что когда-нибудь снова смогу учиться, и эти потрепанные довоенные учебники были словно ниточка, за которую долго держался.

А слова Горького переписал в тетрадку, когда начал вести дневник. Сохранилось от него с десяток страничек, да несколько вставленных в прорези для уголков с годами бледнеющих фотокарточек. Некоторые тоже потеряны, и на их месте обрамленные строчками светлые пятна. Жаль, что дневник я вел недолго, да и записывал несущественное. А сколько интересного рассказывали наши деревенские, собиравшиеся зимними вечерами на огонек керосиновой лампы в контору! Сколько пережитого, сколько жизненных дорог, судеб… Теперь уже почти никого из тех людей не осталось, ушло в небытие и то, что с ними было.

Не думал я, что спустя много лет буду часто ворочаться памятью к деревне, куда привела меня когда-то судьба. Моя деревня… Я говорю: «Мой Ленинград», потому что в нем родился, называю своим шахтерский город Кивиыли в Прибалтике, где прошла большая часть моего довоенного детства; Нарва и Тарту — тоже мои города, там я учился, зову своим городом Томск — здесь живу уже двадцать с лишним лет. И та притулившаяся на обрывистом берегу Васюгана деревушка Красноярка, которой сегодня уже нет, — тоже моя.

Родная, приютившая меня деревня. Оглядываясь на прожитые там годы, теперь понимаю, что то была для меня светлая пора. Хотя еще не до́сыта ели, ходили в обносках, тяжело работали за скудные трудодни — самое страшное уже миновало, рядом жили хорошие люди, и жизнь была впереди, и надежда.

Когда старенький речной катер, тянувший по течению из Нового Васюгана груженную бакенами лодку, попутно привез меня в Красноярку, все прошлое осталось за пустынными плесами, за крутыми и пологими излучинами, по которым медленно несет к Оби свою непроглядную воду таежный Васюган. Пройдет пятнадцать лет, и я уеду по этой извилистой, распахнувшейся к устью реке, последний раз увижу источенный стрижами крутояр, бревенчатые склады на берегу, размытый дождями взвоз. И долго буду глядеть с кормы, покуда не скроется за поворотом последняя березка со скворечником, последняя поседевшая на дождях избяная крыша.

Но это — через пятнадцать лет. А в том далеком июне сорок пятого все было впереди — и жизнь, и надежда. И та печаль по деревне тоже. Я стоял на берегу, стучал уходящий катер, певучий женский голос понукал где-то за околицей коня, и наносило запахом черемухи. Первый послевоенный месяц, первый мирный июнь после страшного июня сорок первого.

Сухопарый мужичок в выпущенной на галифе незачембаренной рубахе, сидя на ступеньке колхозной конторы, сворачивал самокрутку.

— Вон он — наш председатель, — показала на него шедшая по воду тонконогая девчонка, когда я, тяжело дыша, поднялся по крутому взвозу.

Стянув с головы кепку, я протянул ему привезенную с собой бумажку из райзо.

Он положил незажженную цигарку на металлическую коробочку, в которой носил табак, взял пожелтевшими от самосада пальцами мое направление и стал читать, шевеля губами:

— Направляется в колхоз «Заря»… на работу счетоводом…

Поглядел на размашистую подпись, потом на мое обрямканное пальто, кепку.

— Не просил я у них счетовода.

— Меня прислали, — сказал я дрогнувшим голосом.

Он еще раз перечитал бумажку.

— Тебя как звать?

— Дима.

— А тут перед фамилией буква ве стоит. Пошто так?

— Это по-полному — Вадим.

— Не просил я счетовода, — повторил он, достал из кармана бумажный пакетик с серянками и, сощурившись, прикурил, закрывая ладонями трепыхнувшийся огонек. — А ты чего? — прикрикнул на глазевшую девчонку с коромыслом. — Будете, язви вас, стоять.