Вадим Макшеев – Разбитое зеркало (страница 20)
Он кивал, а сам будто вслушивался в какую-то свою боль.
— Потом она уплыла, а мы бежали по берегу…
Заветренные скулы его выдавались, над губой пробивались редкие усики, запавшие глаза глядели печально.
— Помнишь?
Он опять кивал, но отрешенно, словно ему неинтересно, будто есть что-то другое, главное, а все, что было, — пустяки, суета. Он часто покашливал, и кашель у него был нехороший, грудной.
— Кончится война, вернемся в Нарву, — сказал я, пытаясь его ободрить. — Будет хорошо. Будет адски спец.
Он первый раз улыбнулся, но все равно невесело.
Прощаясь, жесткой ладонью сжал мою:
— До свидания, Димка. Мужики, наверное, запрягают уже, хотели сегодня до Дальнего Яра…
Надел обшитые шинельным сукном рукавицы и ушел, впустив через порог стелящийся морозный пар. В бухгалтерии стучали счеты. Стало тоскливо.
В июле, когда на западе уже шли бои за освобождение Прибалтики и в бумажной тарелке репродуктора над конторской дверью все чаще ухали перемежавшиеся-шорохами и грозовыми разрядами далекие победные салюты, я нелепо услышал о Гошкиной смерти. В тот день Николай Андреевич в своей неизменной перепоясанной пояском толстовке как всегда стучал замусоленными костяшками счетов, а я делал разноску по карточкам, невольно поглядывая на видневшуюся из окна сельповскую пекарню, из открытых дверей которой возчик и повязанная белым платочком женщина, такая худая, что не верилось, что она работает в пекарне, беремями, словно охапки дров, носили в хлебовозку ржаные буханки. Гнедой мерин съеденными зубами жевал опостылевшие удила и крупной головой отгонял льнувших к стертому плечу мух. В форточку тянуло томительным запахом горячего хлеба, время приближалось к полудню, и день впереди был нестерпимо долгим…
Рядом с Николаем Андреевичем в выменянной у кого-то из высланных кофточке с кружевным воротничком, опершись оголенными локтями на столешницу, сидела Клава, приехавшая утром из Катальги грудастая бабенка, мастер тамошнего рыбпункта, и ждала, когда Николай Андреевич проверит ее отчет.
— Объем выполненных работ, Клавдия Афанасьевна, надо проставлять, сплошная повременка в ваших нарядах, — говорил Николай Андреевич, стеснявшийся молодых женщин и потому пытавшийся при разговоре с ними напустить строгость, не вязавшуюся со смущенным выражением его какого-то бабьего лица. — И тут непонятно — зарплату по ведомости выдали полностью, а на сто семьдесят три рубля списываете меньше. Невнимательность с вашей стороны.
— Так вот же человек не получил. — Клава обиженно ткнула пальцем в ведомость. — Вот.
— Как не получил, если расписался?
— Да нет же! Тут вместо росписи я пометку сделала: «Умер». Уме-ер, — повторила она нараспев.
Николай Андреевич заморгал короткими ресницами:
— Писать по сути дела надо ясней. И не химическим карандашом, а чернилами.
Подшивавший в дальнем углу документы счетовод расчетной группы мой годок Паша хмыкнул. Клава пригладила стянутые узлом на затылке волосы.
— И так ясно. Придираются и придираются…
— А? — не расслышал Николай Андреевич и, пуще покраснев, склонил на бок голову. — Жене бы его выдали, или кто там еще из родни остался.
— Да нет у него никого. С этих он, с ссыльных. Оттуда… с Латвии.
У меня застучало в висках.
— Фамилия его как? — глухо спросил я.
— Хабаров — фамилия.
Стиснуло горло спазмой. Гошка, Гошка, как же это ты, Гошка?
— Из Эстонии он, — сказал я, силясь не заплакать. — Был…
— Может, с Эстонии. Смирёный такой. Простыл, а к весне вовсе кашель забивать стал. Все на реку ходил, ледоход ждал. С вешней водой и ушел. — Клава вздохнула. — Хороший бондарь был.
Николай Андреевич деловито застучал косточками счетов, тени за окном сделались совсем короткими, так же дразняще пахло горячим хлебом.
Смерти в войну были обыденными, каждый день приходили по почте похоронные с фронта, умирали люди и в тылу, но к этому нельзя было привыкнуть. И чем ближе был конец войны, тем горше и нелепее смерть. Гошка, Гошка… Горько, что мы с тобой тогда в последний раз путем не поговорили, наверное, ты уже предчувствовал, наверное, знал, что не увидишь, как все станет в жизни адски спец…
Через много-много лет я вернулся в видевшийся в светлых и тревожных снах город детства.
Я ходил по широким нарвским улицам мимо построенных после войны домов, вдоль длинных витрин магазинов, я был в похожем на другие чистеньком незнакомом городе, и лишь изредка черепичная кровля или узкий фасад сохранившегося старого дома напоминали о прежней Нарве. Из каждых ста зданий во время войны здесь уцелело только два. Я задерживал шаг возле напоминавших о чем-то довоенных садовых скамеек в скверах, останавливался у новых памятников и снова то медленно, то зачем-то торопясь, шел и все вглядывался в лица встречных, все надеялся увидеть кого-то из далекого сорок первого. На нагретом июньским солнцем асфальте невесомо лежала тень молодых каштанов, цветы на их широколистых ветвях вздымались, как белые свечи в канделябрах, порой облака затмевали солнце, и тогда, качая листву, с близкой реки налетал порыв ветра.
Через площадь, мимо восстановленной строителями ратуши и серых кирпичных домов вышел к Темному саду. Знакомый фонтан с карабкающимися мальчишками из почерневшей бронзы стоял на прежнем месте, у входа, так же, как много лет назад, было сухо в маленьком бассейне, трепетали на земле блики солнечного света, только прозрачнее стало на аллеях и дорожки были посыпаны крупным кирпичного цвета песком. Не было беседки на краю обрыва, уходящую вниз каменную кладку бастиона выщербили снаряды, и старые с редкими сучьями узловатые деревья зияли кривыми дуплами, словно сердцевины их были выжжены.
Облокотившись о чугунную решетку, я смотрел с обрыва, как, омывая поросшие травой крепостные валы Ивангорода, крутя воронки, неслась под пролетами моста река. Этот похожий на прежний мост построили после войны на месте взорванного, остатки каменных подножий которого сейчас торчали, словно надолбы, и река, заглушая шум катившихся по мосту машин, бурлила и пенилась возле них, как на порогах.
В августе сорок первого, когда наши войска оставили горящий город, мост через Нарову еще продолжали защищать пятеро моряков и безвестный нарвский мальчик. Я прочел об этом три строчки в купленном на вокзале путеводителе и сейчас попытался представить, как израненные, оглушенные взрывами отбивались тут пятеро балтийских моряков, как, прячась за камнями, мальчишка подавал им автоматные диски и воду, а когда был убит первый из морячков, поднял его автомат и стал стрелять. Стрелял, что-то крича, боясь, что не успеет расстрелять патроны, стрелял, сжимая горячий автомат, покуда, уронив голову на нагретый солнцем гранит, не затих рядом с остальными. Может, он учился со мной в одной школе, может, мы вместе ходили в городскую библиотеку, вместе выпрашивали на дымной станции у проезжавших в эшелонах красноармейцев звездочки с пилоток. Мой сверстник, оставшийся там, в сорок первом.
Широко разлившись, успокаивалась за каменными быками река, и светлыми столбами уходили в глубину отражения разрушенных крепостных башен. Сколько же прошло с того дня, сколько с еще более давнего, когда смотрел я, как медленно уплывает в светлую даль город с высокими крышами, седыми башнями и сверкающими под солнцем куполами — старая Нарва, мой град Китеж… Сколько воды вынесла в море Нарова за эти годы, сколько смешалось ее с соленой балтийской волной, превратилось в облака, и, может быть, какое-то из них пролилось дождем над вошедшей в мою жизнь далекой сибирской рекой…
Как хорошо пела неулыбчивая девчонка из нашего класса!
Спи спокойно, любимый город… Устало шел я по закрывшему землю асфальту, ища знакомое, и вдруг за коробками домов увидел собор — кирпичную церковь, мимо которой столько раз проходил с вокзала по еще пустынным и гулким улицам, когда утренним поездом приезжал после воскресенья на занятия из Кивиыли. И уже оттуда-то, из совсем далекого, казалось, давно позабытого, всплыло: гроза, трепетный свет молний, с двумя мальчишками стою в притворе этого собора, а ливневый дождь сплошно и глухо шумит по мостовой, куполу, по покатым плечам церкви… Ну да — тогда я еще учился в Кивиыльской начальной школе, помню — приехал с ребятами на какой-то сбор, по городу ходили вместе, потом втроем отбились от класса и заблудились неподалеку от вокзала. Парило, временами ворчал гром, наползала грозовая туча, и эта церковь рядом с нами ярко горела в солнечных лучах. Дыхнул, погнав тополиный пух, ветер, туча, опускаясь рваным краем, закрыла солнце, и на иссиня-темном фоне ее испуганно неслись тогда похожие на клочья тумана меняющие форму облака. Совсем близко повисла изломанная молния, и не успел угаснуть ее фиолетовый свет, как, расколов тишину, ударил гром и, словно отскакивая от булыжника, с треском раскатился по камням. Крупные дождевые капли испятнали мостовую, снова озарились багровые стены, и вместе с громовым раскатом хлынул обвальный дождь. Намокшие, мы тогда взбежали по ступенькам под навес притвора, створчатые двери церкви были приоткрыты, внутри тускло блестели оклады образов, подсвечники, перед большой иконой божьей матери теплилась лампада. Что-то трепыхнулось вверху — на узком кирпичном выступе жался залетевший под крышу голубок. Дождь барабанил по паперти, усиливаясь, дробно стучал наверху по жести, затем стихал, шлепал по наполнявшимся лужам, и было слышно, как совсем рядом, журча, выплескивался из водосточных труб на сумрачно блестевшие при вспышках молний камни. В последний раз уже где-то далеко прогромыхало, запахло свежестью и мокрой листвой, а из церковного полумрака наносило запахом ладана, восковых свечей и еще чем-то молитвенно-пряным.