18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Вадим Бочков – Соль памяти (страница 9)

18

Он вернулся в спальню, сел на стул. Взял мать за руку. Рука была холодной, и он начал растирать её, медленно, пальцами, от запястья к кончикам пальцев, как делала мать, когда он маленький, замерзал на прогулке и возвращался с красными, онемевшими руками. Она тогда говорила: «Трёшь, пока не заболит, пока не загорится. Боль – это хорошо, значит, кровь идёт».

Сейчас он растирал её руку, и рука не согревалась, и он не знал, хорошо это или плохо. Может быть, кровь уже не идёт. Может быть, ей уже не больно.

Он растирал и думал о том, что будет, когда она умрёт. Думал не о том, как он будет жить без неё – это было слишком большим, чтобы думать об этом сейчас. Думал о том, что с ней делать. Хоронить нельзя – земля замёрзла, и копать нечем. Оставлять в квартире нельзя – начнёт пахнуть, и соседи, если они ещё есть, придут и скажут, что нужно вынести. Вынести – куда? На улицу? Во двор? К мусорным бакам, которые никто не вывозит уже месяц?

Он слышал, что люди делают с мёртвыми. Сжигают в печах, если есть чем топить. Выносят в подъезды, потому что в подъездах холодно, и тела не разлагаются, а просто замерзают, и стоят там, в углах, как мешки с вещами. Он видел такие тела. Вчера, когда шёл в аптеку, в подъезде соседнего дома лежала женщина, скорченная, в пальто, накинутом на плечи, и лицо её было синим, и он перешагнул через неё, потому что другой дороги не было.

Он не хотел, чтобы мать лежала в подъезде.

Он растирал её руку, и рука становилась тёплой – или ему казалось. Он поднёс её к губам, подышал, и кожа была сухой, шершавой, как старая бумага.

Она открыла глаза. Не сразу – сначала веки дрогнули, потом приподнялись, и он увидел белки, пожелтевшие, с красными прожилками, и зрачки, расширенные, как в темноте.

– Ты здесь, – сказала она.

– Я здесь, – сказал он.

– Всё сидишь.

– Сижу.

Она попыталась улыбнуться. Уголки губ дрогнули, но улыбки не получилось – только морщины собрались в пучки у носа, и лицо стало старым, очень старым, старше, чем он его помнил.

– У тебя руки холодные, – сказала она. – Иди, согрейся.

– Я согреюсь.

– Иди, – повторила она. – Я никуда не денусь.

Он не двинулся. Сидел, держа её руку, и смотрел на неё, и она смотрела на него, и в её взгляде было что-то, чего он раньше не видел. Не любовь – любовь была всегда, она была такой же обычной, как то, что она просыпается утром и варит кофе, или что она говорит «оденься теплее», когда он выходит. Это было что-то другое. Покой. Как будто она уже всё решила, и теперь ей не нужно никуда спешить, ничего бояться, ничего ждать.

– Ты поел? – спросила она.

– Да.

– Не ври.

Он промолчал. Она вздохнула, и вздох был долгим, как будто она выдыхала что-то, что копилось внутри неё дни, недели, годы.

– На кухне, в шкафу, – сказала она. – Там банка с мясом. Я её ещё летом закрыла, когда мясо было. Не смотрела, не испортилось ли. Открой, поешь.

– Я не хочу.

– Сынок, – сказала она. Голос её был тихим, но твёрдым, как у учительницы, которая говорит то, что нужно, и не принимает возражений. – Сынок, если ты не будешь есть, ты свалишься. А если ты свалишься, кто мне таблетки приносить будет?

Он не ответил. Встал, пошёл на кухню, открыл шкаф. Банка стояла на верхней полке, за крупами, прикрытая тряпкой. Он снял её, поставил на стол. Крышка была вздута, и он знал, что это значит – испортилась, трогать нельзя, выбросить. Но он открыл её, и запах ударил в нос – кислый, резкий, и он отвернулся, чтобы не вырвало.

Он вылил содержимое в раковину, закрыл банку, выбросил в мусорное ведро. Потом открыл шкаф снова, нашёл крупу. Гречка. Полпакета, если сыпать горстями, хватит на неделю. Масла не было, соли не было, но гречку можно сварить и так, если есть вода и огонь.

Воды не было. Огня не было.

Он взял пакет с крупой, вернулся в спальню. Мать смотрела на него, и он показал ей пакет.

– Вот, – сказал он. – Гречка. Я сварю.

Она кивнула. Закрыла глаза.

Он стоял в дверях, держа пакет, и смотрел на неё. Она лежала неподвижно, и одеяло почти не поднималось от дыхания. Он подошёл, поправил одеяло, накрыл её плечи, которые выбились из-под края. Потом вышел в коридор, надел куртку, застегнулся.

Он не знал, что будет делать на улице. Может быть, найдёт доски, чтобы развести огонь. Может быть, найдёт воду, которую кто-то забыл. Может быть, найдёт кого-то, кто знает, что делать. Но сидеть в квартире, слушать её дыхание и ждать, когда оно прекратится, он больше не мог.

Он вышел на лестничную площадку, закрыл дверь. Проверил замок – закрылся. Потом пошёл вниз, перешагивая через ступеньки, которые провалились или были завалены мусором. На втором этаже, у квартиры, дверь которой была открыта, кто-то сидел. Мужчина, старый, в драном пальто, с седой бородой, которая свалялась и свисала клочьями. Он сидел на полу, прислонившись к косяку, и смотрел в одну точку. Артём прошёл мимо, не остановился.

На первом этаже, у выхода, лежало тело. Женщина, та, что вчера. Она лежала в той же позе, и лицо её стало ещё темнее, и от неё пахло, но не сильно – на холоде запах замерзает, как всё остальное.

Артём перешагнул, вышел на улицу.

Снег перестал. Небо было чистым, чёрным, с редкими звёздами, которые не были видны уже много недель, и он подумал, что это, наверное, хорошо, что звёзды видны, что небо расчистилось, что, может быть, завтра будет солнце. Солнце греет. Даже в феврале, даже когда мороз, солнце греет, если ты стоишь на солнце.

Он пошёл к домам, где, он знал, были деревянные сараи. Сараи стояли во дворах, и многие были уже разобраны, но не все. Он обошёл два двора – пусто, только щепки, только следы от досок, которые выдернули вместе с гвоздями. В третьем дворе сарай стоял целый. Дверь была закрыта на замок, но замок был старый, и он выбил его ногой, и дверь открылась.

Внутри пахло мышами, гнилью и сухой древесиной. Дрова лежали аккуратно, поленницы, и он начал брать их, складывать в рюкзак, пока рюкзак не стал тяжёлым, а потом ещё, пока не понял, что не унесёт больше.

Он вышел, закрыл дверь – так, чтобы было видно, что кто-то брал, но чтобы не было видно, что всё разобрали. Потом пошёл обратно.

На полпути он остановился. Увидел человека, который шёл по улице, по той же, по которой он только что шёл. Человек был один, без рюкзака, без оружия, в тонкой куртке, и шёл он медленно, как будто не знал, куда идти. Артём хотел свернуть, чтобы не встречаться, но человек уже увидел его, остановился.

– Слышь, – сказал человек. Голос был сиплым, молодым. – Слышь, есть что-нибудь?

Артём не ответил. Стоял, сжимая лямки рюкзака.

– Я не возьму, – сказал человек. – Я спросить. Может, знаешь, где тут аптека?

– Аптеки нет, – сказал Артём. – Всё разобрали.

Человек кивнул, как будто ожидал этого ответа. Подошёл ближе, и Артём увидел его лицо – молодое, лет двадцать пять, с впалыми щеками, с глазами, которые смотрели слишком пристально.

– А что у тебя в рюкзаке? – спросил человек.

– Дрова, – сказал Артём. – Для печки.

Человек посмотрел на рюкзак, потом на него. В его взгляде не было угрозы – только усталость, такая же, как у всех, кто ещё ходил по этим улицам.

– Дрова, – повторил он. – Хорошо. А у меня ничего нет. Вообще ничего. Дом сгорел, жена умерла, ребёнка не знаю где. Иду третий день, никого не встретил.

Он говорил, и голос его был ровным, без эмоций, как будто он перечислял факты, которые не имели к нему отношения.

– Дай кусок хлеба, если есть, – сказал он. – Я уйду.

– Хлеба нет, – сказал Артём. – Только дрова.

Человек кивнул. Постоял, глядя на него. Потом развернулся и пошёл дальше, туда, откуда пришёл, и Артём смотрел ему вслед, пока фигура не растворилась в темноте, и только шаги ещё звучали, хруст снега под ногами, а потом и они затихли.

Он пошёл домой. В подъезде перешагнул через тело, поднялся на свой этаж, открыл дверь. В квартире было тихо. Он снял рюкзак, высыпал дрова на кухне, сложил у печки. Печка была старой, чугунной, и он открыл заслонку, заложил дрова, поджёг. Бумаги не было, и он рвал коробку из-под лекарств, ту, что осталась от таблеток, и поджигал её спичками, и бумага горела плохо, сырая, но дрова занялись, и пламя пошло по щепе, и в печке стало тепло.

Он поставил кружку с водой на печку, чтобы грелась. Потом пошёл в спальню. Мать спала, и дыхания её не было слышно. Он наклонился, приложил ухо к её губам. Дыхание было. Слабое, почти неощутимое, но было.

Он сел на стул, взял её за руку. В печке гудело, и тепло начинало расходиться по квартире, и ему казалось, что она чувствует это тепло, что оно проникает в её тело, согревает руки, ноги, сердце.

Он сжал её пальцы. Она не ответила.

Он сидел, держа её за руку, и ждал, когда закипит вода, чтобы заварить гречку, чтобы накормить её, чтобы она проснулась, чтобы сказала, что всё хорошо, что они справятся, что они не умрут здесь, в этой квартире, в этом городе, который умер раньше, чем они.

Вода закипела через полчаса. Он снял кружку, насыпал гречку в кружку, залил кипятком, накрыл тарелкой. Поставил на тумбочку. Потом сел, снова взял её за руку, и ждал.

Она проснулась, когда гречка уже остыла. Открыла глаза, посмотрела на него, на кружку.

– Сварил? – спросила она.

– Сварил, – сказал он.

Он помог ей приподняться, поднёс кружку. Она ела медленно, ложку за ложкой, и он смотрел, как она жуёт, как двигаются её челюсти, как она облизывает губы.