18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Вадим Бочков – Соль памяти (страница 8)

18

Она пила медленно, маленькими глотками, и вода стекала по подбородку, и он вытирал её рукой, и кожа матери была горячей, сухой, как бумага.

– Теперь лекарства, – сказал он. Достал коробку, выдавил таблетку. Она была маленькой, белой, и он положил её на ладонь, поднёс к губам матери.

Она посмотрела на таблетку. Потом на него.

– Одну, – сказала она. – Остальное спрячь.

– Знаю.

Она взяла таблетку, положила в рот, запила водой. Потом откинулась на подушку, закрыла глаза. Дыхание её было тяжёлым, с присвистом, и он сидел рядом, держа её за руку, и рука была холодной, хотя лицо горело.

– Ты как? – спросила она.

– Нормально, – сказал он. – Всё хорошо.

Она не ответила. Или уснула, или просто не нашла сил говорить.

Он сидел, смотрел на неё. На седые волосы, разметавшиеся по подушке. На морщины вокруг губ, глубокие, как трещины. На руки, лежащие поверх одеяла, тонкие, с выступающими венами.

Он думал о том, что будет, когда эти таблетки кончатся. Через три недели. Или раньше, если пить чаще, если станет хуже. Он думал о том, куда пойдёт потом. В какую аптеку. В какую больницу. В какой дом, где, может быть, есть ещё лекарства, которые никто не забрал.

Он думал о том, что, может быть, их нигде нет. Что он нашёл последнюю упаковку. Что через три недели она умрёт, и он будет сидеть рядом, и держать её за руку, и ничего не сможет сделать.

Он не плакал. Плакать было некогда. Нужно было идти дальше, искать, находить, приносить, потому что пока он ищет – она живёт, а пока она живёт – есть надежда, что завтра будет что-то, чего нет сегодня.

Он встал, поправил одеяло, проверил, закрыта ли дверь. Потом сел на стул у кровати, положил голову на руки, закрыл глаза.

За окном темнело. В городе не было света, и только редкие огни мерцали вдали, как звёзды, которые зажигаются и гаснут, и никто не знает, почему.

Последний эфир

Он проснулся от тишины. Не от звука – от того, что звука не было. Раньше, даже ночью, город гудел: далеко, на окраине, работала подстанция, и её гул был фоном, на котором держалось всё. Сейчас фона не было. Тишина стояла плотная, как стена.

Он открыл глаза. В комнате было темно. Свеча, которую он оставил на тумбочке, догорела, и только фитиль тлел, оставляя в воздухе запах парафина и гари. Мать спала. Дыхание её было ровным, но слишком тихим, и он наклонился, чтобы услышать его, и услышал – слабый, прерывистый выдох, как будто она выдувала что-то невидимое.

Он встал, пошёл на кухню. Ноги затекли, и он шёл, переставляя их, как чужие. На кухне было холодно. Окно, выходящее во двор, было закрыто, но холод просачивался сквозь рамы, сквозь стены, сквозь пол, и он чувствовал его ступнями, хотя на ногах были носки и тапки.

Он открыл кран. Из крана ничего не потекло – только шипение, сухое, как кашель, и запах ржавчины. Он закрыл кран, открыл снова. Шипение повторилось и затихло. Воды не было.

Он стоял у раковины, глядя на пустой кран, и чувствовал, как что-то сжимается внутри. Не паника – паника приходит быстро и уходит быстро. Это было другое. Тяжёлое, вязкое, как масло, которое растекается по телу и не даёт двигаться.

Он вспомнил, что в ванной оставалась вода. Он набрал её вчера, когда ещё давали, в старую чугунную ванну, и закрыл пробкой, чтобы не испарилась. Он пошёл в ванную, открыл дверь. Ванна была полна. Вода стояла мутная, с рыжим налётом на стенках, но это была вода, и её было много, может быть, на три дня, если экономить.

Он вернулся на кухню, налил кружку, поставил на плиту. Плита была газовая, но газ отключили ещё неделю назад, и плита стояла мёртвая, с открытыми конфорками, на которых кто-то забыл кастрюлю. Он посмотрел на неё, потом на кружку. Пить холодную воду мать не могла – начинала кашлять, и кашель не проходил часами.

Он подумал о том, чтобы развести огонь. Во дворе, за домом, лежали доски – кто-то разобрал старый сарай, и доски остались, но они были сырые, и чтобы их поджечь, нужно было что-то другое, бумага, щепки, а бумаги не было, потому что всё, что горело, уже сожгли соседи, а те, кто не сжёг, берегли.

Он сел на табурет, поставил кружку на стол. Вода стояла неподвижно, и на поверхности собиралась тонкая плёнка, как лёд, но это была не плёнка – это была пыль, которая оседала из воздуха, потому что воздух был плотным, тяжёлым, и в нём было всё, что когда-то составляло жизнь: частицы бетона, пепла, соли, чего-то ещё, что не имело названия.

На кухонной полке, за банками с крупой, которых оставалось на две недели, если не больше, стояла рация. Старая, армейская, которую отец принёс ещё в девяностом и никогда не выбрасывал. Артём включил её. Рация зашипела, и он покрутил ручку настройки, ловя волну.

Сначала был только шум. Треск, свист, далёкие голоса, которые возникали и пропадали, как обрывки снов. Потом, сквозь шум, пробился голос – женский, официальный, с интонациями диктора, который читает сводку погоды.

– …временные перебои с водоснабжением, связанные с аварией на насосной станции. Аварийные бригады приступили к устранению неполадок. Населению рекомендуется сохранять спокойствие и не поддаваться панике. Запасы питьевой воды имеются в достаточном количестве, их распределение будет организовано через районные управы…

Голос зашипел, пропал. Артём покрутил ручку дальше. Новый голос – мужской, усталый, как у человека, который говорит уже долго и знает, что его никто не слышит.

– …ситуация в городе остаётся сложной, но контролируемой. Энергоснабжение будет восстановлено в ближайшие сутки. Гражданам, имеющим тяжёлые хронические заболевания, рекомендуется обращаться в пункты неотложной помощи, развёрнутые в поликлиниках по месту жительства…

Он выключил рацию. Голоса были одни и те же – они говорили о контроле, о запасах, о том, что всё наладится, и он знал, что это ложь, но всё равно слушал, потому что ложь была лучше, чем тишина. Тишина говорила правду.

Он взял кружку, пошёл в спальню. Мать не проснулась, но дышала чаще, и на лбу выступила испарина, мелкая, как роса. Он сел на стул, поставил кружку на тумбочку, взял мать за руку. Рука была горячей, и он подумал, что у неё температура, и что лекарства, которые он принёс, не помогут от температуры, и что он не знает, что делать, когда у человека температура, а воды нет, и врачей нет, и больниц нет.

Он сидел, держа её за руку, и ждал. Ждал, когда она проснётся, чтобы дать ей воды, чтобы дать таблетку, чтобы сказать, что всё хорошо, что аварийные бригады работают, что воду дадут, что свет включат, что всё будет.

Она проснулась через час. Открыла глаза, посмотрела на него, и в её взгляде было что-то, что он не мог прочитать – усталость, боль, или просто пустота, которая остаётся, когда сил нет даже на чувства.

– Воды, – сказала она.

Он поднял кружку, придержал её голову, поднёс к губам. Она пила медленно, и вода стекала по подбородку, и он вытирал её рукой, и она смотрела на него, и он видел, как она пытается улыбнуться, но у неё не получается.

– Холодная, – сказала она.

– Я согрею, – сказал он. – Надо только огонь развести.

Она покачала головой. Или ему показалось.

– Не надо, – сказала она. – Я так выпью.

Она отпила ещё, отодвинула кружку. Закрыла глаза.

– Лекарства, – сказал он. – Надо принять.

Она не ответила. Он достал коробку, выдавил таблетку, положил на ладонь. Ждал. Она открыла глаза, взяла таблетку, положила в рот, запила водой. Потом снова закрыла глаза, и дыхание её стало ровнее, и он подумал, что, может быть, лекарство помогает, что, может быть, они продержатся ещё день, два, неделю, пока не дадут воду, пока не включат свет, пока не придёт кто-то, кто скажет, что делать.

Он сидел у кровати, слушая её дыхание, и рация на кухне шипела, и голоса из неё возникали и пропадали, и в этих голосах было обещание, что всё наладится, что нужно только подождать, что они не одни, что кто-то знает, что делать, и этот кто-то уже идёт, уже в пути, уже близко.

Он не верил. Но он слушал.

Он сидел так долго, что перестал чувствовать время. Стрелки настенных часов давно остановились – у них кончился завод, и они замерли на без пятнадцати три, и теперь не было способа узнать, который час, кроме как по свету за окном. Света не было. Окно было чёрным, и он не знал, ночь сейчас или день, и это не имело значения, потому что ночь и день стали одинаковыми: серыми, холодными, пустыми.

Мать спала. Дыхание её было ровным, но слишком тихим, и иногда он наклонялся, чтобы услышать его, и каждый раз боялся, что не услышит. Боялся каждый раз, когда она делала вдох, что этот вдох будет последним, и каждый выдох казался длиннее предыдущего, и он считал эти выдохи, как считают шаги, когда идут по тонкому льду.

Рация на кухне продолжала шипеть. Иногда из шипения пробивались голоса, и он ловил их, как рыбу в мутной воде, но голоса были обрывками, не имеющими начала и конца. Кто-то говорил о нормах выдачи хлеба. Кто-то призывал сохранять спокойствие. Кто-то читал список фамилий, и фамилии были незнакомыми, и он не понимал, зачем их читают – может быть, разыскивают пропавших, может быть, объявляют погибших.

Он встал, пошёл на кухню, выключил рацию. Шипение прекратилось, и тишина стала полной. Он постоял, слушая эту тишину, и понял, что она тяжелее, чем голоса. Голоса хотя бы говорили, что кто-то ещё жив. Тишина не говорила ничего.