реклама
Бургер менюБургер меню

Вадим Бочков – Соль памяти (страница 4)

18

– Там дети, – сказал Андрей. – Там люди. У них нет воды. У них нет еды. Они умрут, если вы не пустите их.

Военный не ответил. Только смотрел на него, и автомат в его руках качнулся, нацеливаясь на грудь.

– Выпустите хотя бы детей, – сказал Андрей. – Пусть выйдут. Мы останемся. Но детей выпустите.

– Приказ, – сказал военный. – Никого не выпускать.

– Какой приказ? – голос Андрея сорвался. – Кто отдал приказ уморить людей в метро?

Военный молчал. За его спиной, на улице, горели фары грузовика, и в их свете было видно, как падает снег – крупный, мокрый, который не лежит на асфальте, а тает сразу, превращаясь в серую жижу.

– Спускайся обратно, – сказал военный. – Или мы откроем огонь.

Андрей стоял, глядя на него. Потом опустил руки. Сделал шаг назад. Ещё один. Потом повернулся и пошёл вниз по лестнице, и каждый шаг был тяжелее предыдущего, потому что он нёс с собой не только своё тело, но и знание, что дети умрут здесь, а он ничего не может сделать, потому что наверху есть приказ, и приказ сильнее его.

На перроне его ждали. Смотрели на него, и он понял, что они всё поняли по его лицу, по тому, как он опустился на пол, не дойдя до скамейки, и закрыл лицо руками.

– Не пускают, – сказал кто-то.

– Не пускают, – повторил он.

Женщина с ребёнком подошла к нему, села рядом. Молчала. Ребёнок на её руках заплакал – тихо, надрывно, и звук этот был тоньше, чем крик, и он проникал в голову, как игла.

– Как её зовут? – спросил Андрей, не поднимая головы.

– Катя, – сказала женщина. – Ей шесть месяцев.

– У неё есть отец?

– Был. Ушёл за хлебом вчера. Не вернулся.

Андрей поднял голову. Посмотрел на ребёнка. Лицо у неё было маленькое, сморщенное, и на губах засохла молочная пенка, которой её кормили в последний раз, когда ещё было молоко.

– У меня есть хлеб, – сказал он. – Три буханки. Я его прятал. Для дочери.

Он расстегнул рюкзак, достал пакет. Хлеб был серым, чёрствым, но пах ещё – слабо, но пах, и на этот запах обернулись люди.

– Раздай, – сказал он, протягивая пакет женщине. – Всем поровну.

– А ты?

– Я не хочу.

Она взяла хлеб. Не сказала спасибо. Просто встала и пошла к скамейкам, где сидели люди, и начала делить буханки ножом, который кто-то дал.

Андрей сидел на полу, прислонившись спиной к колонне, и смотрел на потолок, где горели жёлтые лампы аварийного света. Он думал о дочери. О том, что она ждёт его дома, что хлеба у неё нет, что она, может быть, уже вышла искать его и не вернулась. Он думал о том, что не может ей помочь, что он здесь, внизу, и не знает, умрёт ли она раньше, чем он выберется, или он умрёт раньше, и она так и не узнает, где он.

Наверху, за стеклянными дверями, снег падал на асфальт и таял. Военные стояли у входа, и автоматы в их руках замерзали, и соль, которой посыпали дорогу, въедалась в подошвы их сапог. Они не знали, сколько людей внизу. Они знали только приказ. И приказ был – не пускать.

Внизу люди делили хлеб. Женщина с ребёнком отломила маленький кусочек, разжевала его, приложила к губам Кати. Девочка сосала хлеб, и её глаза закрывались, и она переставала плакать, потому что во рту было что-то тёплое, мягкое, похожее на еду.

Андрей смотрел на них. Закрыл глаза. В темноте он видел свою дочь. Она сидела на кухне, ждала. За окном был город без света, без тепла, без надежды. И он не мог до неё дойти, потому что между ними стояли стены, автоматы и приказ, который никто не отдавал, но который исполняли.

Он не плакал. У него не было сил даже на это.

Исчезнувшие деревни

Деревня называлась Сосновка. На картах, которые печатали двадцать лет назад, она ещё была – тридцать семь дворов, школа, клуб, магазин. Потом карты перестали печатать, а деревня осталась. Тридцать семь дворов превратились в пятнадцать. Пятнадцать – в восемь. Восемь – в три.

К зиме осталось два.

Фёдор проснулся от того, что перестал чувствовать ноги. Это было не больно – просто пустота от колен и ниже, как будто ног больше не существовало. Он пошевелил пальцами. Пальцы не отозвались. Тогда он открыл глаза и увидел, что одеяло сползло на пол, и ноги лежат на простыне голые, синие, с белыми пятнами на пятках.

Он не испугался. Испуг ушёл ещё в октябре, когда закончились дрова, а новые неоткуда было взять, потому что лесопилка закрылась, а пилить самому нечем – пила сломалась, а точить нечем, и сил уже не было.

Он сел на кровати. Голова закружилась, и он посидел, опустив голову, пока темнота перед глазами не рассеялась. В доме было холодно. Не так, как на улице, где мороз под сорок, а так, как бывает в неотапливаемом помещении, когда стены промёрзли насквозь, и воздух стал плотным, тяжёлым, и дышать им было больно – холод обжигал горло, спускался в лёгкие, и там, внутри, тоже становилось холодно.

Он натянул одеяло обратно, укрыл ноги. Потом нащупал валенки, надел, не глядя. Валенки были старые, с заплатками, но сухие – он берег их, потому что других не было.

В доме напротив жили соседи – Галина и её внук. Мальчику было восемь, звали Серёжа. Отец ушёл в город в сентябре, обещал вернуться с продуктами. Не вернулся. Мать уехала ещё раньше, когда в деревне закрыли фельдшерский пункт. Сказала, что найдёт работу в райцентре. Не нашла. Или нашла, но не вернулась.

Фёдор надел тулуп, вышел на крыльцо. Снега в этом году было мало – не по-сибирски. Ветер сдувал его с дороги, и тропинка между домами была чистая, только кое-где лежали жёлтые, слежавшиеся сугробы. Небо было серым, низким, и солнца не было уже который день. Может, неделю. Может, две. Он перестал считать.

Он перешёл дорогу, постучал в дверь. Дверь открылась не сразу – сначала он услышал шаги, медленные, шаркающие, потом скрип засова, и на пороге появилась Галина. Она была в трёх кофтах, одна поверх другой, и в платке, повязанном по самые брови. Лицо её было жёлтым, как воск, и глаза провалились глубоко, так что в полумраке казалось, что их нет.

– Живы? – спросил Фёдор.

– Живы, – ответила она. Голос был сухой, безжизненный. – Проходи.

Он вошёл. В доме было темно – окна затянуло инеем, и свет не проходил сквозь него, только делал стены чуть более серыми. В углу на кровати сидел Серёжа, закутанный в одеяло, и смотрел на печку. Печка была холодная. Внутри лежали головешки, чёрные, с белым налётом золы, и запах гари ещё держался, но тепла от них уже не было.

– Дрова кончились? – спросил Фёдор.

– Вчера сожгли последнее, – сказала Галина. – Половицу из кладовки пустили. Две доски. Пока горело, стало чуть теплее. А потом остыло.

Она села на лавку, сложила руки на коленях. Сидела прямо, как на уроке, и смотрела в одну точку – на печку, на мёртвые головешки.

– У меня тоже кончились, – сказал Фёдор. – Вчера сжёг дверь от сарая. Не горела, сырая. Только дым.

– Дым тоже тепло, – сказала Галина. – Если есть чем дышать.

Они помолчали. Серёжа не поднимал головы, только смотрел на печку, и Фёдор видел, как его плечи поднимаются и опускаются – часто, мелко. Дышал мальчик ртом, потому что носом было нельзя – холод забивал носоглотку.

– Свечи есть? – спросил Фёдор.

– Три огарка. Берегу. Чтобы свет был, когда Серёжа есть захочет. Чтобы видел, что кладёт в рот.

– Есть что класть?

Галина покачала головой. Не сказала «нет», просто покачала головой, и это было хуже, чем слово.

– Крупа кончилась в прошлую пятницу. Хлеб – три дня назад. Картошка замёрзла в подполе, когда печь перестали топить. Я её варила, но она стала сладкая и горькая одновременно. Серёжа не ел.

– Я ел, – сказал мальчик, не поднимая головы. – Я ел, бабушка. Просто не хотелось.

Она посмотрела на него, и Фёдор увидел, как её лицо меняется – не плачет, нет, слёз уже не было, но что-то дрогнуло в уголках губ, и она отвернулась к окну, к инею, к серому свету, который не грел.

– Может, в райцентр сходить? – сказал Фёдор. – Дорога тридцать километров. Если идти на лыжах, за день можно успеть.

– Ты дойдёшь? – спросила Галина.

Он посмотрел на свои ноги. В валенках он не чувствовал их – они были как деревяшки, приставленные к телу, и он не был уверен, что они понесут его даже до околицы.

– Не знаю, – сказал он.

– И я не знаю, – сказала Галина. – И Серёжа не дойдёт. А если дойдёт, что там? Райцентр тоже мёрзнет. Я слышала, оттуда никто не приходит. Даже на лыжах.

Она говорила правду. Фёдор знал это. Последний раз кто-то приходил из райцентра в ноябре – участковый, проверял, все ли живы. Сказал, что в городе хуже, чем здесь, что магазины закрыты, что хлеб дают по карточкам, а карточек нет, потому что никто не знает, сколько людей осталось. Участковый ушёл и не вернулся.

– Тогда что? – спросил Фёдор.

Галина не ответила. Она смотрела на внука, и руки её, лежащие на коленях, медленно сжимались и разжимались, как будто она пыталась поймать что-то, что ускользало.

– Я вчера думала, – сказала она. – Думала, может, уйти в тайгу. Там охотничья избушка есть, в двенадцати километрах. Старая, но печь там целая. И дрова там есть – не вырубал никто, лес рядом.

– Ты дойдёшь?

– Я – нет. Но Серёжа может. Если взять лыжи, если идти налегке, если…