Уолтер Липпман – Общественное мнение (страница 33)
Когда наступила развязка, каждый ожидал свое. У европейских авторов договора был большой выбор, и они решили реализовать те ожидания, которые возлагались наиболее могущественными соотечественниками.
От прав человечества по иерархической лестнице спустились к правам Франции, Великобритании и Италии. Не отказались от использования символов, а убрали те, что в послевоенное время уже не пускали прочные корни в воображении электората. Сохранили единство Франции с помощью символики, но ради единства Европы рисковать были не готовы. Символ Франции имел давнюю историю, символ Европы появился совсем недавно, и все же различие между таким объемным сборником символов, как Европа, и таким символом, как Франция, не столь значительное. История государств и империй знает времена, когда масштаб идеи объединения возрастает, и времена, когда этот масштаб сжимается. Нельзя сказать, что люди последовательно переходили от меньших объединений к большим, поскольку это не подтверждается фактами. Римская империя и Священная Римская империя раздулись намного больше, чем национальные объединения девятнадцатого века, которые сторонники общемирового государства берут в качестве базы для рассуждений по аналогии. Тем не менее, скорее всего верно то, что реальная интеграция увеличилась независимо от периодического роста и падения империй.
Такая реальная интеграция, без сомнения, была и в истории Америки. За десять лет до 1789 года большинство людей, по-видимому, считали реальными и нужными свой штат и свое сообщество, и не совсем реальной и нужной конфедерацию штатов. Образ их штата, флага, наиболее заметных лидеров, кто бы там ни представлял Массачусетс или Вирджинию, были истинными символами. То есть люди подпитывались реальными переживаниями, связанными с детством, родом занятий, местом жительства. Размах человеческого опыта редко пересекал воображаемые границы их штатов. Почти все, что большинство жителей Вирджинии когда-либо видели или чувствовали, можно было описать словом «вирджинский». Это была самая объемная политическая идея, которая действительно соотносилась с их опытом.
С опытом, но не с потребностями, поскольку потребности вытекали из реально существующей среды, которая в те дни составляла не менее тринадцати колоний. Всем нужна была общая защита. Требовался финансово-экономический режим такой же развитый, как Конфедерация. Но пока их окружала псевдосреда штата, политический интерес ограничивался символами штата. Идея федерализации, как и сама конфедерация, представляла собой недееспособную абстракцию. Это был объемный сборник символов, а не один символ, и согласие между разнородными группами, созданное на основе такого сборника, крайне неустойчиво.
Я уже сказал, что идея конфедерации была недееспособной абстракцией. Однако потребность в единстве существовала еще за десятилетие до принятия Конституции. Потребность эта существовала в том смысле, что, если она не учитывалась, то дела шли наперекосяк. Постепенно некоторые классы в каждой из колоний стали перешагивать через свой опыт в границах штата. Личные интересы вели к межштатному опыту, и постепенно в их сознании выстраивалась картина поистине национальной по своему масштабу американской среды. Для этих людей идея федерации перестала быть просто сборником символов. Самым одаренным в плане воображения оказался Александр Гамильтон. Случилось так, что он не был привязан ни к одному из штатов, поскольку родился в Вест-Индии и с самого начала активной жизни ощущал общие интересы всех штатов. Например, для большинства людей того времени вопрос о том, должна ли столица находиться в Вирджинии или Филадельфии, имел огромное значение, поскольку они мыслили локально. Для Гамильтона этот вопрос не имел эмоциональных последствий. Он хотел лишь, чтобы государство взяло на себя долги штата, поскольку это еще больше национализировало бы предложенный союз. Поэтому он с радостью обменял местоположение капитолия на два необходимых голоса из Потомакского округа. Для Гамильтона федерация была символом, включающим все его интересы и весь его опыт. Для Уайта и Ли из Потомака символ их провинции был высшей политической сущностью, которой они послужили, хотя им и не понравилась выставленная цена. Они согласились, по словам Джефферсона, изменить свои голоса, причем «Уайт со спазмами желудка, переходящими почти в конвульсии»[140].
Когда необходимо сформировать общую волю, всегда найдется какой-нибудь Александр Гамильтон.
14. Да или нет
Символы часто бывают столь полезны и обладают такой загадочной силой, что само слово «символ» излучает магическое очарование. Возникает искушение относиться к ним так, словно у них есть своя, ни от чего не зависимая энергия. Хотя масса символов, когда-то приводивших людей в исступленный восторг, потеряла свое на них влияние. В музеях и книгах с фольклором полным-полно исчезнувших образов и заклинаний, поскольку символ обретает силу лишь благодаря ассоциации в человеческом сознании. Утратившие силу символы, как и новые, беспрестанно навязываемые, которые все не могут прижиться, напоминают, что если бы у нас хватило терпения подробно изучить хождение символа, нашим глазам предстала бы извечная история.
В предвыборной речи Хьюза, в «Четырнадцати пунктах», в проекте Гамильтона, везде используются символы. Сами по себе слова не формируют случайное чувство. Слова должны быть произнесены в походящий момент, произнесены людьми, которые находятся в стратегически верном положении. Иначе они будут выброшены на ветер. А символы должны быть особо выделены, ведь сами по себе они ничего не значат. При этом выбор возможных символов всегда так велик, что мы, подобно буриданову ослу, застывшему меж двух стогов сена, можем погибнуть, поскольку не в состоянии сделать выбор между символами, конкурирующими за наше внимание.
Ниже, например, приведены причины для голосования, о которых рассказали газетчикам частные лица незадолго до выборов 1920 года.
Сторонники Гардинга говорят так:
«Современных патриотов, мужчин и женщин, отдавших свои голоса за Гардинга и Кулиджа, потомки будут считать теми, кто подписал вторую Декларацию независимости».
«Он позаботится о том, чтобы Соединенные Штаты не вступали в „не отвечающие национальным интересам союзы“, а Вашингтон как город только выиграет, когда управление правительством перейдет от демократов к республиканцам».
Сторонники Кокса объясняли свой выбор так:
«Народ Соединенных Штатов осознает, что наш долг, провозглашенный на полях Франции, вступить в Лигу Наций. Мы должны взять на себя часть бремени и обеспечить мир во всем мире».
«Мы потеряем самоуважение, равно как и уважение других наций, если откажемся вступить в Лигу Наций и вместе идти к миру во всем мире».
И в одном, и в другом случае фразы одинаково благородны, одинаково верны и абсолютно взаимозаменяемы. Признали бы Кларенс и Вильмот хоть на мгновение, что они намерены нарушить обещание, данное на полях Франции, или что они не хотят мира между народами? Конечно, нет. Признали бы Мари со Спенсером, что они выступают за не отвечающие национальным интересам союзы или за отказ от независимости Америки? Они бы вместе с вами доказывали, что Лига была, как назвал ее президент Вильсон, выводящим из затруднительной ситуации союзом, а еще Декларацией независимости для всего мира плюс доктриной Монро[141] для нашей планеты.
Как может какой-то конкретный символ прижиться в сознании конкретного человека в условиях, когда эти самые символы раздаются щедрой рукой, а значения, которые можно им инкриминировать, весьма растяжимы? Символ внедряет человек, в котором мы видим авторитет. Если символ внедрен достаточно глубоко, то, быть может, позже мы посчитаем человека, который помашет нам этим символом, также авторитетом. Символы становятся близкими для нас по духу и важными в первую очередь потому, что их нам предлагают близкие по духу и важные для нас люди.
Ведь мы появляемся на свет не в восемнадцать лет и не из яйца, сразу обладая реалистическим воображением. Мы все еще живем, о чем напоминает нам Бернард Шоу, в эпоху Берджа и Лубина, и в детстве наши контакты зависят от более старших особей. Таким образом мы устанавливаем связи с внешним миром через определенных лиц, любимых и авторитетных. Они и есть наш первый мост в непознаваемый мир. И хотя мы в состоянии постепенно раскрыть для себя многие аспекты этой более широкой среды, всегда остается еще более обширная ее часть, которая нам неизвестна. С этой ее частью мы устанавливаем связь посредством авторитетных источников. Если же все факты находятся за пределами видимости, то и правдивый отчет, и внешне правдоподобная ложь читаются одинаково, звучат одинаково, ощущаются одинаково.
За исключением пары-тройки тем, в которых мы сами прекрасно разбираемся, нам сложно сделать выбор между истинным и ложным сообщением. Поэтому мы делаем выбор между заслуживающими доверия и не заслуживающими доверия репортерами[142]. Теоретически, по каждой теме нужно выбрать эксперта. Увы, выбрать его, хотя и намного легче, чем найти правду, все равно слишком сложно и часто неосуществимо. Да и сами эксперты не уверены, кто из них самый знающий. К тому же эксперт, даже если можно его найти, скорее всего, слишком занят, чтобы дать консультацию, или до него невозможно добраться. Но есть люди, которых достаточно легко найти, поскольку они стоят у руля. Примером могут послужить родители, учителя, а еще уверенные и талантливые друзья – первые люди, с которыми мы сталкиваемся. Мы не будем пытаться исследовать такой трудный вопрос, почему дети одному родителю доверяют больше, чем другому, а учителю истории больше, чем учителю воскресной школы. Как не будем задумываться о том, как доверие постепенно распространяется на общественного деятеля через газету или интересующегося общественными делами знакомого. Обратитесь к литературе по психоанализу, которая весьма богата на разные гипотезы.