18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Уолтер Липпман – Общественное мнение (страница 31)

18

Возможно, изначально реакцию спровоцировала серия картинок в голове, которую вызвали слова, напечатанные или произнесенные. Эти картинки тускнеют, их трудно удерживать в неизменном виде, их контуры неустойчивы. Постепенно начинается процесс понимания того, что вы чувствуете, без полной уверенности в том, почему вы это чувствуете. Поблекшие картинки сменяются другими картинками, а затем на их место приходят имена или символы.

Но эмоция никуда не исчезает, просто теперь ее могут пробуждать замещающие образы и имена. Подобные замены происходят даже при скрупулезном анализе, ведь если человек пытается сравнить две сложные ситуации, вскоре он устанет удерживать в уме и одну, и вторую вместе, еще и во всех подробностях. Он использует условные имена, знаки и примеры. Ему приходится идти на этот шаг, если он в принципе намерен двигаться вперед, поскольку нельзя в каждой фразе нести весь этот словесный багаж. Но если он забывает, что заменил и упростил, то вскоре впадает в пустословие и начинает говорить о названиях в отрыве от самих предметов. Еще труднее замечать такие подмены в политике.

Благодаря тому, что психологи называют условной реакцией, эмоция не привязывается только к одной идее. Есть бесконечное количество вещей, которые могли бы пробудить эмоцию, и бесконечное количество вещей, которые могли бы ее удовлетворить. Это особенно очевидно, когда стимул выражен неявно, косвенно, и когда непонятна цель. Ведь вы можете связать эмоцию, скажем, страх, сначала с чем-то непосредственно опасным, затем с его образом, затем с чем-то похожим, и так далее и тому подобное. Вся структура человеческой культуры в каком-то отношении является выработкой стимулов и реакций, в центре которых изначально зафиксированы эмоции. Несомненно, в ходе исторического процесса качество эмоций менялось, но не с той скоростью или сложностью, которые характеризуют то, что их вызывает.

Люди сильно различаются по своей восприимчивости к идеям и образам. Некоторые представляют себе голодающего ребенка в России так же ярко, как и голодающего ребенка, которого сами видят. Есть и такие, кого почти не затрагивает образ, если он не воспринимается непосредственно. А между этими полюсами множество градаций. Есть люди, которых не впечатляют факты, их пробуждают только идеи и образы. Но хотя эмоция вызывается идеей, мы не можем ее удовлетворить, вовлекаясь в происходящее. Мысль о голодающем русском ребенке вызывает желание его накормить. Однако человек, у которого появилось такое желание, не в состоянии этого сделать. Он может перечислить деньги какой-то организации или лично агенту, которого он называет «мистер Гувер». Но до конкретного ребенка эти деньги не доходят. Они идут в общий котел, откуда кормят кучу детей. И так же, как вторичен образ, вторичны и результаты действия. Познание опосредованно, способность к волевому движению опосредованна, лишь результат получается непосредственным. Из трех частей процесса стимул исходит откуда-то извне, ответ дотягивается куда-то туда, и только эмоция существует целиком внутри человека. У человека в голове есть образ голодного ребенка, есть идея, что можно облегчить его страдания, зато собственное желание помочь он переживает лично. Это центральный факт происходящего; эмоция живет внутри него самого, и именно это первично.

В изменяемых пределах эмоция может передаваться и по линии стимула, и по линии реакции. Поэтому, если в большой группе людей с потенциально разной реакцией вам удастся найти стимул, который вызовет одну и ту же эмоцию, вы можете заменить им первоначальные стимулы. Если, например, один человек не любит Лигу, другой ненавидит Вильсона, а третий боится рабочих, вы можете объединить их, если подберете символ, противоположный тому, что они все ненавидят. Предположим, что этот символ – американизм. Первый человек прочтет в нем сохранение американской изоляции или, как он это называет, независимости. Второй увидит в символе неприятие политика, который противоречит его личным представлениям о том, каким должен быть американский президент, а третий – призыв подавить революцию. Сам по себе символ не замещает какую-то конкретную вещь, но ассоциироваться может практически с чем угодно. Именно по этой причине он способен связывать всем понятные чувства, даже если они изначально были вызваны в корне отличными идеями.

Когда политические партии или газеты выступают за американизм, прогрессивность, закон и порядок, справедливость и гуманность, они надеются объединить эмоции враждующих групп, которые обязательно разделились бы, если бы вместо этих символов их пригласили обсудить конкретные программы. Ведь если люди уже объединились вокруг символа, чувство стремится к конформизму в рамках этого символа, а не к критическому анализу политических мер. На мой взгляд, правильно называть подобные «многозначные» фразы символическими. За ними стоят не конкретные идеи, а своего рода «перемычки» между идеями. Они как стратегический железнодорожный узел, где сходится большое количество дорог, независимо от того, где они берут свое начало и куда в конце концов ведут. Тот, кто улавливает символы, с помощью которых на данный момент сдерживаются чувства людей, контролирует подходы государственной политики. И пока тот или иной символ имеет силу объединять людей, честолюбивые фракции будут бороться за обладание им. Вспомните, например, имя Линкольна или Рузвельта. Лидер, владеющий актуальными символами, становится хозяином текущей ситуации. То же можно сказать и о группе лиц с определенным интересом. Хотя, конечно, есть пределы. Слишком яростное злоупотребление действительностью, которую, по мнению групп людей, представляет символ, или слишком сильное сопротивление во имя этого символа новым целям разрушит символ. Так и произошло в 1917 году, когда величественные символы Святой Руси и царя-батюшки разбились под градом страданий и военных поражений.

Колоссальные последствия распада России ощущались на всех фронтах, среди всех народов. Они незамедлительно привели к поразительному эксперименту по формированию общего мнения из всего разнообразия мнений, перемешанных войной. «Четырнадцать пунктов» адресованы всем правительствам, союзным, вражеским, нейтральным, и всем народам. Это была попытка связать воедино основные последствия мировой войны. Представленный документ неизбежно стал новой точкой отсчета, поскольку в разгар Первой мировой войны все представители человечества могли одновременно думать об одних и тех же идеях или, по крайней мере, об одних и тех же названиях идей. Без телефона, радио, телеграфа и ежедневной прессы эксперимент по обсуждению «Четырнадцати пунктов» был бы невозможен.

Давайте рассмотрим некоторые исторические обстоятельства, как они виделись в конце 1917 года, поскольку они так или иначе нашли отражение в той форме, которую окончательно принял документ. Летом и осенью произошел ряд событий, глубоко повлиявших на настроение народа и на ход войны. В июле русские предприняли последнее наступление, потерпели сокрушительное поражение, и начался процесс деморализации, который в ноябре привел к революции большевиков. Несколько раньше французы потерпели тяжелое и почти катастрофическое поражение в Шампани, что вызвало мятежи в армии и разговоры о капитуляции среди гражданского населения. Англия страдала от нападений подводных лодок, от жутких потерь во Фландрии. А в ноябре при Камбре британская армия потерпела поражение, которое потрясло и войска на фронте, и руководство страны. Вся западная Европа пропиталась ощущением крайней усталости.

Общее разочарование людей и сильные эмоциональные переживания сбили им фокус внимания, отвлекли от общепринятой версии войны. Их интересы уже не опирались на стандартные официальные заявления, а внимание блуждало, останавливаясь то на собственных страданиях, то на партийных и классовых целях, то на всеобщем недовольстве правительствами. Более или менее совершенная система, когда восприятие формируется официальной пропагандой, когда интерес и внимание управляются через надежду, страх и ненависть, была на грани разрушения. Умы людей, желая обрести новые, сулящие облегчение идеи, стали отклонятся от нужного вектора.

И внезапно столкнулись с большой драмой. На Восточном фронте воцарилось Рождественское перемирие – никакой бойни, никакого грохота, впереди замаячил мир. В Брест-Литовске сбылась мечта всех простых людей: стало возможно вести переговоры, возник иной способ закончить людские муки, прекратить состязаться в количестве убитых с врагом. Люди стали приглядываться к событиям на востоке, нерешительно, но пристально. Они спрашивали себя: а почему бы и нет? Знают ли политики, что они делают? Действительно ли мы сражаемся за то, что они нам говорят? Быть может, есть шанс обеспечить безопасность без боевых действий? Под гнетом цензуры мало что из этого позволяли печатать, но когда заговорил лорд Лансдаун[135], его слова нашли отклик в сердцах людей. Прежние символы войны поистерлись, растеряли способность объединять людей. В каждой из стран-союзниц, несмотря на внешнюю стабильность, назревал глубокий раскол.

Нечто подобное происходило и в Центральной Европе. Первоначальная жажда войны ослабла, а священный союз был разрушен. Вертикальные разломы, идущие по линии фронта, пересекались горизонтальными разногласиями, непредсказуемо расходившимися в разные стороны. Моральный кризис войны назрел еще до того, как стало очевидным военное решение. Все это осознавали: и президент Вильсон, и его советники. Конечно, им тоже не все было известно, но то, что я сейчас обрисовал, они знали точно.