Уолтер Липпман – Общественное мнение (страница 16)
Но там, где остается много места воображению, поскольку район боевых действий затерян в тумане войны, очень сложно что-то проверить или проконтролировать. Байка о лютых бельгийских священниках довольно скоро возродила давнюю ненависть. Ведь в сознании большинства патриотически настроенных немецких протестантов, особенно из высшего класса, картина побед Бисмарка включала длительный конфликт с римскими католиками. По ассоциативному признаку бельгийские священники превратились в священников вообще, а ненависть к бельгийцам сменилась выражением ненависти в целом. Немецкие протестанты повторили опыт некоторых американцев, когда те, находясь в стрессовых условиях военного времени, сформировали из врага за границей и оппонентов в своей стране объект ненависти. Против такого синтетического врага, гуннов в Германии и гуннов внутри ворот, они пустили в ход всю скопившуюся злобу.
Католики сопротивлялись распространению таких историй о злодеяниях. Это носило, конечно, защитный характер и было направлено против тех выдумок, что провоцировали враждебность ко всем католикам, а не конкретно к католикам Бельгии. Служба организации католических священников «Пакс», по словам ван Лангенхове, имела только духовное влияние и «направила свое внимание исключительно на предосудительные действия, которые приписывались священникам». И все же нельзя хоть чуть-чуть не задуматься, а что такое открытие – понимание истинного отношения к католикам в империи Бисмарка – запустило в умах немецких католиков. Возникает и вопрос, была ли неявная связь между пониманием вышеупомянутого факта и тем, что видным немецким политиком, который во время перемирия был готов подписать смертный приговор империи, оказался Эрцбергер[63], лидер партии католического Центра.
8. «Белые пятна» и их значение
До этого я говорил скорее о стереотипах, чем об идеалах, поскольку слово «идеал» обычно используют для чего-то хорошего, подлинного и прекрасного. Идеалу нужно подражать, к идеалу нужно стремиться. Однако наш реестр зафиксированных образов намного шире. В нем можно встретить идеальных аферистов, идеальных продажных политиков, идеальных национал-патриотов, идеальных пропагандистов, идеальных врагов. Наш стереотипный мир не обязательно такой, каким мы хотели бы его видеть, а просто ожидаемый нами мир. Если происходящее соответствует ожиданиям, возникает ощущение, что все знакомо, и мы чувствуем, что плывем по течению. Наш раб должен быть рабом по природе, если мы афиняне, которые не хотят чувствовать угрызения совести. Если мы хвастались друзьям, что в гольфе попадаем в 18 лунок из 95, то, попав в 18 из 110, скажем, что сегодня «я прямо сам не свой». Другими словами, мы и понятия не имеем, кто этот простофиля, который неудачно ударил клюшкой 15 раз.
Если бы сравнительно небольшое число людей в каждом поколении не занималось постоянно упорядочиванием стереотипов, их стандартизацией, приведением к логическому основанию и построением систем (известных как законы политической экономии, принципы политики и т. д.), большинство из нас вели бы дела, опираясь на довольно бессистемный и изменчивый их набор. Обычно, когда мы пишем о культуре, традициях и групповом сознании, мы вспоминаем об этих системах, доведенных до совершенства гениями мысли. Никто не оспаривает необходимость постоянного изучения и даже критики этих идеальных образцов, но историк, политик, общественный деятель не может останавливаться на достигнутом. Ведь история оперирует не систематизированными идеями в формулировке гения, а неустойчивыми имитациями, копиями, подделками, аналогиями и искажениями в умах отдельных людей.
Получается, марксизм – это не обязательно то, что написал Карл Маркс в «Капитале», а то, что считают правильным враждующие между собой секты последователей, каждая из которых претендует на истинную веру. Из Евангелия нельзя вывести историю христианства, как и из конституции США – политическую историю Америки. Важно то, как был задуман «Капитал», как читается Евангелие и трактуются проповеди, как интерпретируется и применяется конституция. Хотя «типовой вариант» влияет на «текущие редакции» и сам подвергается их влиянию, именно последние распространяются среди людей и сказываются на их поведении[64].
«Теория относительности, – говорит критик с утомленным взглядом Моны Лизы, – обещает превратиться в принцип, подходящий для повсеместного применения, как и теория эволюции. Последняя, будучи узкоспециализированной гипотезой из сферы биологии, вдохновила и повела вперед работников практически всех областей знания: нравы и обычаи, мораль, религия, философия, искусство, паровые машины, электрический трамвай – все вокруг „эволюционировало“.
Термин „эволюция“ превратился в очень общий, а еще он перестал быть точным, так как во многих случаях первоначальное, конкретное значение слова было утеряно, а теория, для описания которой оно предназначалось, неверно толковалась. У нас хватает смелости, чтобы предсказать схожую карьеру и судьбу для теории относительности. Узкоспециализированная физическая теория, в настоящее время не до конца понимаемая, станет еще более расплывчатой и туманной. История повторяется, и Относительность, как и Эволюция, после того как ее научный аспект получит ряд внятных, но несколько неточных толкований для публики, отправится покорять мир. К тому времени она, скорее всего, получит название „релятивизм“. Многое из того, как удастся применить эту теорию, несомненно, будет оправданно. Некоторые способы ее применения окажутся абсурдными, а значительное их число, по нашему мнению, сведется к банальностям. Сама же физическая теория, семя, спровоцировавшее этот мощный рост, снова будет вызывать лишь сугубо специализированный интерес ученых мужей»[65].
Чтобы приобрести мировую известность и сделать карьеру, идея должна чему-то соответствовать, пусть и не совсем точно. Так, профессор Бери демонстрирует, сколь долго идея прогресса оставалась игрушкой для размышлений. «Нелегко, – пишет он[66], – новой идее, теоретической и умозрительной, проникнуть в общественное сознание и оказать влияние, пока она не получит какое-либо внешнее и конкретное воплощение или не заручится каким-нибудь впечатляющим материальным доказательством. В случае с идеей прогресса оба условия были выполнены (в Англии) в период 1820–1850 годов». Наиболее впечатляющее доказательство предоставила техническая революция. «Родившиеся в начале века люди еще до своих тридцати лет увидели, как стремительно развивалась пароходная навигация, города и дома стали освещаться газом, заработала первая железная дорога». Для рядового домовладельца чудеса, подобные этим, формировали веру в способность человеческого рода к совершенствованию.
Альфред Теннисон (который придерживался в философских вопросах вполне стандартных взглядов) рассказывает, что, когда он ехал на первом поезде из Ливерпуля в Манчестер (1830 г.), то считал, что колеса движутся по колеям. И написал такую строчку: «Пусть великий мир вечно вращается в звенящих колеях перемен»[67].
Именно так понятие, более или менее применимое к путешествию между Ливерпулем и Манчестером, было обобщено, превратившись в модель вселенной, которая существует «вечно». Эта модель, подхваченная другими людьми и подкрепленная блистательными изобретениями, позволила теории эволюции совершить оптимистический поворот. Сама теория, конечно, по словам профессора Бери, носит нейтральный характер. Зато она сулила бесконечные перемены, а такие перемены, заметные в нашем мире, обозначали столь экстраординарные победы над природой, что в сознании народа пессимизм смешивался с оптимизмом. Эволюция – сначала у самого Дарвина, а затем более подробно у Герберта Спенсера – выступала «прогрессом, который ведет к совершенству».
Стереотип, заключенный в словах «прогресс» и «совершенство», изначально сложился благодаря техническим изобретениям. Таковым он остался, в целом, по сей день. В Америке (более чем в любой другой стране) технический прогресс произвел такое глубокое впечатление, что изменились морально-нравственные нормы. Американец вытерпит практически любое оскорбление, кроме обвинения в том, что он не прогрессивен. Неважно, выходец он из древнего коренного народа, или иммигрант в первом поколении, колоссальный рост американской цивилизации всегда привлекал его внимание. Это формирует фундаментальный стереотип, сквозь который он смотрит на мир: деревенька станет мегаполисом, скромное здание – небоскребом, маленькое станет большим, медленное будет быстрым, бедные станут богатыми, малое количество превратится в большое… что бы ни было сейчас, оно станет еще лучше.
Конечно, не каждый американец видит мир в таком ракурсе. Генри Адамс[68] видел мир иначе, и Уильям Аллен Уайт[69] тоже. Зато таким его видят люди, которые в посвященных религии успеха журналах фигурируют как Творцы Америки. Именно этот мир они имеют в виду, когда проповедуют эволюцию, прогресс, процветание, конструктивность, американский образ действий. Можно, конечно, смеяться, но на самом деле они используют очень значимую модель человеческой деятельности. Начнем с того, что она заимствует объективный критерий, во-вторых, она заимствует приземленный критерий, и в-третьих, приучает людей мыслить количественно. Конечно, ее идеал путает совершенство с размером, счастье со скоростью, а человеческую природу с хитроумным приспособлением. Однако движут людьми те же мотивы, которые когда-либо приводили (или еще приведут) в действие любой моральный кодекс. Стремление заполучить что-то самое большое, самое быстрое, самое высокое или, если вы изготовитель наручных часов или микроскопов, сделать что-то самое маленькое, одним словом, любовь к самому-самому и «не имеющему равных», в принципе и в перспективе – благородная страсть.