Ульяна Соболева – Люболь 3. Страсть цыгана (страница 6)
Наш настоящий сын уже не мог сосать, когда Лариса прикладывала его к груди. Он только открывал рот, поворачивал голову и тихо всхлипывал, будто заранее просил прощения за то, что умирает. Я приносил на ложке козье молоко, звал врача, растирал крошечные ступни, грел дыханием посиневшие пальчики, но болезнь уже сидела внутри и ела его быстрее, чем мы успевали молиться.
А этот мальчик ел за двоих.
За себя и за того, кого я положил вместо него в чужую колыбель.
— Посмотри, Тиша, — Лариса подняла на меня огромные черные глаза. Когда-то они пугали людей: жена видела в темных углах тени, разговаривала с умершей матерью, просыпалась среди ночи и зажигала все свечи, потому что кто-то, по ее словам, стоял возле кровати. Сейчас глаза сияли. На щеках появился румянец, светлые волосы рассыпались по плечам мягкими волнами, губы, еще вчера искусанные до крови, улыбались так счастливо, что у меня сводило кости от боли. — Он поправился. Я же говорила тебе. Я знала, что Господь не заберет нашего мальчика. Просто испытывал нас.
— И-и-испытывал, — повторил я.
Когда волновался, заикание возвращалось. Брат в детстве бил меня по губам, заставляя произносить слово заново, а мать обнимала и говорила, что язык спотыкается только у тех, чьи мысли бегут быстрее чужих. Сейчас мысли не бежали. Они ползли на четвереньках по битому стеклу.
— Ты опять начинаешь, — Лариса нахмурилась. — Не волнуйся. Все уже хорошо.
Все было настолько хорошо, что мне хотелось вскрыть себе живот и выпустить это «хорошо» наружу вместе с внутренностями.
Я подошел ближе. Ребенок оторвался от груди, недовольно запищал, и Лариса тихо рассмеялась. У нее был красивый смех — звонкий, девичий. Последние месяцы он исчез, как вода в пересохшем колодце. Я готов был продать душу, чтобы услышать его снова.
Кажется, именно это и сделал.
В ту ночь я вошел к Ларисе и сразу понял, что Егор умер. В комнате не стало тише — наоборот, тишина загрохотала так, что заложило уши. Жена спала сидя, привалившись к стене, прижимала к груди неподвижный сверток и улыбалась во сне. Наверное, ей снилось, что сын наконец перестал плакать от боли и спокойно уснул. Я подошел, коснулся пальцем его щеки и почувствовал холод, который невозможно перепутать ни со сном, ни со слабостью, ни с чудом.
Хотел разбудить Ларису. Открыл рот, но представил, как исчезает эта улыбка, как она смотрит на мертвого ребенка и понимает, что тени, которых боялась всю беременность, все-таки пришли за ним. Представил, как она раздирает ногтями лицо, выбегает на мороз босиком или бросается с колокольни. И не смог.
А потом Даниил позвал меня к себе.
На столе в соседней комнате лежал другой младенец. Красный от крика, голодный, злой, живой. Рядом метался отец Антон, рассказывал про молодую женщину с огненными волосами, которую привезли в лихорадке. Даниил даже не посмотрел на малыша. Перебирал бумаги и раздраженно морщился от плача.
«Придуши его, Тихон. Все равно не жилец. Матери скажем, что умер от болезни. Ей сейчас не до вопросов».
Я взял ребенка, чтобы исполнить приказ. Правда взял. Положил ладонь на крошечное лицо и почувствовал, как горячие губы ищут воздух между моими пальцами. Он был похож на Егора. Не лицом — младенцы часто похожи друг на друга своей беспомощностью, — а тем, как упрямо цеплялся за жизнь. Только мой мальчик уже отпустил, а этот еще держался.
Тогда мне показалось, что это не преступление, а ответ. Будто Бог отнял одной рукой и тут же протянул другой замену, проверяя, хватит ли у меня смелости ее принять. Я поменял свертки. Мертвого сына положил в колыбель чужой женщины, а чужого принес жене.
Лариса проснулась, увидела, как ребенок шевелится у меня на руках, и закричала от счастья. Упала передо мной на колени, целовала мои пальцы, рубашку, ступни, называла спасителем. Никогда прежде она не смотрела на меня так — словно я был выше икон, выше самого Бога, потому что вернул ей сына.
А за стеной через несколько часов закричала Ольга.
Я слышал каждое слово. Как она требовала принести Вадима, как называла всех лжецами, как обещала вырвать Мире сердце. Потом ей показали мертвого Егора, и человеческий голос закончился. Остался вой, от которого гасли свечи внутри меня. Лариса в это время кормила ее сына и шептала, что чудо наконец произошло.
Чудо действительно произошло. Просто для него потребовалось распять другую мать.
— Дай подержать.
Лариса мгновенно прижала младенца к себе. Взгляд стал настороженным.
— Зачем?
— Я его отец.
Слова застряли между нами. Ребенок снова нашел грудь, а я смотрел на маленький кулачок, лежащий возле соска, и понимал, насколько гнусно прозвучало «отец» из моего рта.
— Ты боишься его, — тихо сказала жена.
— Не говори глупости.
— Боишься. С того дня ни разу не взял на руки. Только издалека смотришь. Ночью просыпаюсь, а ты стоишь у колыбели и крестишься. Будто там не младенец, а нечистая сила.
Я опустил глаза. Лариса иногда казалась безумной, но видела то, мимо чего проходили разумные.
— Я боялся, что он снова перестанет дышать.
— Он не перестанет. Я не позволю.
— Ты не Бог.
— А ты не отец Даниил, чтобы говорить со мной его словами.
Я невольно усмехнулся. Вот за это и любил. Тихая, хрупкая, с тонкими запястьями и лицом святой на старой иконе, а язык могла вогнать под ребро не хуже ножа.
— Дай мне мальчика, Лара.
— Сначала скажи, что с тобой.
— Ничего.
— Тогда не дам.
Она отвернулась, прикрывая грудь волосами, и меня обожгло стыдом. Собственная жена защищала украденного ребенка от меня, не зная, что единственная опасность в этой комнате — мужчина, которого она любила.
Я опустился перед ней на колени.
— Я принес болезнь на одежде, — выдавил я. — Это я убил нашего сына.
Улыбка медленно исчезла с ее лица.
— Не смей.
— Я был у больных, вернулся, не переоделся. Взял Егора. После этого появилась сыпь.
— Не смей говорить, что он умер.
— Лара…
Она ударила меня свободной рукой. Ладонь обожгла щеку, голова дернулась. Ребенок испугался резкого движения и закричал.
— Видишь, что ты сделал! — Лариса вскочила, прижимая малыша к голой груди. — Напугал его! Опять хочешь накликать беду! Ты всегда завидовал, что он любит меня сильнее!
— Я не завидовал.
— Завидовал! Смотрел, как я кормлю, и злился. Хотел, чтобы я снова принадлежала только тебе. А теперь он выздоровел, и ты не можешь радоваться!
Каждое слово было неправдой. Каждое попадало точно в цель.
Я действительно ревновал ее к сыну. Стыдился этого, ненавидел себя, лежал ночами рядом и слушал, как она шепчет малышу нежные слова, которых больше не оставалось для меня. Иногда касался ее бедра под одеялом, а она убирала руку и просила не мешать ребенку. Я обижался, отворачивался к стене и не понимал, что однажды отдал бы все на свете, лишь бы снова услышать этот отказ.
Теперь передо мной стояла женщина, которую я вернул себе чужим младенцем.
— Прости, — прошептал я.
Лариса качала ребенка и плакала вместе с ним. Слезы стекали по ее щекам, падали на маленькое лицо. Он кричал все громче, захлебывался, и этот крик ударялся о стены кельи, вылетал в коридор, полз к запертой комнате Ольги.
Я представил, как она слышит.
Как вскакивает с постели. Как ее налитая молоком грудь болезненно отзывается на плач собственного сына. Тело узнает его раньше разума. Молоко течет сквозь ткань, пока она бежит по коридору, а потом упирается в закрытую дверь, за которой другая женщина кормит ее ребенка.
Меня вывернуло до мурашек вдоль позвоночника. Кровь отхлынула от лица, во рту стало сухо, будто я наглотался могильной земли.
— Он должен замолчать.
Лариса отшатнулась.
— Что?
— Успокой его. Пожалуйста.
— Ты сказал это так…
— Как?