18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ульяна Соболева – Люболь 3. Страсть цыгана (страница 4)

18

— Я не держал его на руках! Не слышал, как он орет! Не дал ему имени! Не показал людям! Он лежал у нее в животе, когда она сбежала от меня, а я, как последний проклятый идиот, думал только о том, с кем она будет спать, кому позволит касаться себя, кого выберет вместо меня!

Я встряхнул брата так, что у него клацнули зубы, но говорил уже не ему. Я орал в лицо той ночи, когда обнаружил пустую комнату, разорванные простыни и отсутствие ее запаха. Орал в собственную рожу — изуродованную, безумную, надменную — в рожу мужчины, который умел по следам найти врага, по одному взгляду распознать предательство, но не заметил, что его женщина носит под сердцем ребенка.

— Она знала, — прохрипел я. — Знала и унесла его. Украла у меня.

— Ты сам ее украл.

Я сильнее стиснул ворот Савелия.

— Ты решил умереть сегодня?

— Нет. Решил напомнить, с какой женщиной связался мой брат. Ты похитил Лебединскую, запер, сделал своей женой, а потом удивился, что она поступила так же и украла у тебя то, что считала своим. Вы одинаковые, Ману. Только у нее волосы красивые, а у тебя характер дерьмовее.

В другой день я бы сломал ему челюсть. Сейчас пальцы сами разжались. Савелий отступил, поправляя ворот.

— Ты должен был сказать мне, — процедил я.

— Я не знал.

— Ты всегда все знаешь.

— Тогда можешь еще раз ударить. Вдруг память улучшится.

Я отвернулся. Перед глазами стояла Ольга — не такая, какой я видел ее в последний раз, бледная от страха и упрямая до желания задушить, а с округлившимся животом. Моя чиреклы, несущая моего сына и прячущая от меня обеими руками. Я представлял, как ее ослепительно белая кожа натягивается под ладонью, как внутри толкается маленькая нога, как она смотрит на меня своими невозможными бирюзовыми глазами и боится, что я отниму ребенка.

Правильно боялась.

Я бы отнял.

Я слишком хорошо помнил ее тело, чтобы теперь не видеть на нем следы беременности, которой меня лишили. Помнил белую кожу под ладонями, тонкую талию, полную грудь и то, как огненные волосы рассыпались по простыням, будто кто-то разлил вокруг нее кровь. Я знал каждую родинку, каждую дрожь, каждый звук, который она пыталась проглотить, чтобы не подарить мне удовольствие услышать собственное имя. Но я не знал самого главного — что после меня в ней осталась жизнь.

Наверное, она поняла раньше меня. Лежала рядом, чувствуя изменения в своем теле, и молчала, пока я целовал ее живот, кусал внутреннюю сторону бедра, прижимал к постели и в очередной раз говорил, что она моя. Она смотрела сверху вниз своими ледяными глазами и уже знала, что заберет у меня сына, если сумеет вырваться.

От одной мысли, что мой ребенок слышал ее крики, когда я входил в нее, что находился между нами — крошечный, невидимый, уже живой, — кровь ударила вниз живота так резко и чудовищно неуместно, что меня затошнило от самого себя. Я стоял посреди заснеженной дороги, оплакивал мертвого младенца и одновременно хотел его мать с такой болезненной силой, будто похоть тоже сошла с ума и решила жрать горе из одной миски с любовью.

Ольга сделала меня уродом не тогда, когда ее отец приказал изрезать мое лицо. Шрамы можно спрятать под кожей. Настоящее уродство она вырастила внутри: заставила желать ее в ненависти, любить во время мести, ревновать к мертвым и хотеть даже сейчас, когда молоко для моего сына, возможно, еще не высохло на ее груди.

Я стиснул зубы до боли.

Когда найду, накажу ее за каждую украденную минуту. А потом прижму к себе так сильно, что наши сломанные кости срастутся неправильно и мы уже никогда не сумеем разойтись.

Закрыл бы все двери, выставил вокруг дома сотню людей, приковал ее к постели, если потребовалось, и сам лег бы рядом, положив руку на живот. Она ненавидела бы меня каждый день, резала бы словами и плевала в лицо, но мой сын родился бы в Огнево. Его встретили бы женщины нашего рода, вымыли водой с травами, завернули в ткань, которую вышивали для наследников Алмазовых. Старики благословили бы его. Мужчины стреляли бы в воздух, возвещая, что у баро родился мальчик. Всю ночь горели бы костры, звучали скрипки и гитары, каблуки выбивали бы искры из камня, а я носил бы его на руках и никому не позволял прикоснуться слишком долго.

Вместо этого он умер от голода в какой-то проклятой деревне.

Мой сын кричал, а меня рядом не было.

— Как его звали? — спросил я.

Савелий долго молчал.

— Вадим.

Имя оказалось обычным. Не нашим. Чужим. Она назвала моего сына без меня, отрезала от моего рода даже буквами.

Вадим.

Я повторил беззвучно, и меня перекосило так, будто крюк внутри дернули сразу двое. Колени на мгновение ослабли. Я сделал шаг к дереву и уперся ладонью в шершавый ствол, притворяясь, что рассматриваю дорогу. Баро не имеет права падать перед людьми. Брат имеет право увидеть мою спину. Больше — ничего.

— Она сама рожала? — спросил я.

— С женщинами. В деревне.

— Сколько прожил мальчик?

— Несколько дней.

— А она?

— Что она?

Я медленно повернулся.

— Плакала?

Савелий отвел взгляд. И этого хватило. Если бы сказал «да», я представил бы ее слезы. Если бы «нет» — возненавидел бы еще сильнее. Но его молчание показало мне то, чего я не хотел видеть: Ольгу, прижимающую к пустой груди голодного младенца, ее красные волосы на грязных простынях, кровь между белых бедер, лихорадку, страх и тот момент, когда ей отдали остывшее тело.

Меня согнуло пополам.

Я зажал рот ладонью, и из горла вырвался звук, за который я убил бы любого свидетеля. Не стон и не рык — какое-то животное, беспомощное клокотание. Желудок сжался, к горлу подступила желчь. Меня вырвало прямо в снег — водой и кровью из разодранного после самогона желудка. Я стоял на четвереньках, содрогаясь всем телом, а вокруг молчали девятнадцать вооруженных мужчин.

Никто не подошел.

Так было правильно.

Горе баро — тоже его собственность.

Я вытер рот снегом и поднялся. На белой поверхности осталось алое пятно. Такое же яркое, как ее волосы. Эта женщина умудрялась присутствовать даже в моей рвоте.

— Кто видел тело?

— Монах, служанка, несколько людей в Храме.

— Мира?

— Да.

— Кто хоронил?

— Пока не знаем.

— Почему не знаем?

Савелий вздохнул.

— Потому что мы получили сведения час назад, а не живем внутри головы отца Димитрия.

— Значит, плохо работаете.

— Конечно. Ты же последние недели давал нам столько ясных приказов между бутылками, девками и дурью.

Я посмотрел на него. Раньше одного такого напоминания хватило бы, чтобы человек лишился языка. Савелий мог позволить себе больше остальных. Но не потому, что был братом. Потому что однажды уже вытаскивал меня из ямы, наполненной трупами наших родных, и имел право иногда заталкивать обратно в нее лицом.

— Больше не будет, — сказал я.

— Чего именно? Водки, дури или девок?

— Ничего не будет.

— А что останется?

— Она.

— Если захочет остаться.

Я медленно повернул к нему голову.

— Не повторяй чужие глупости. Я не спрашивал ее в первый раз и не стану спрашивать сейчас. Ольга моя. Ее желание — просто шум, который она издает, пока привыкает к неизбежному.