Ульяна Соболева – Люболь 3. Страсть цыгана (страница 17)
— Заперли внизу. Хотели увезти. Я слышала выстрелы и думала… — она посмотрела на Ману, стоящего за моей спиной, — думала, он всех убьет.
— Еще могу, — спокойно ответил он.
Мира прижалась ко мне крепче. Я почувствовала, как она дрожит, и ненависть вернула силы.
— Отпусти нас.
— Нет.
— Мы не твои пленницы.
— Ты — моя. Она может уйти, если хочет.
— Я никуда не уйду без госпожи, — прошептала Мира.
Ману усмехнулся.
— Тогда поздравляю. Теперь вас две.
— Ты не изменился.
— Изменился. Раньше спорил дольше.
Он положил на стол журнал. Раскрыл нужную страницу и повернул ко мне. Чернила расплывались перед глазами. Две строчки. Два младенца. Егор Тихонов — смерть зафиксирована. Вадим — пустая графа.
Пустота оказалась страшнее слова «умер». В нее можно было провалиться, придумать тысячу надежд и каждую потерять.
— Это ничего не доказывает.
— Доказывает, что тебе солгали.
— Мне могли просто не оформить запись.
— За запертой дверью лежал младенец. Его кормила жена Тихона. У ребенка красный полумесяц возле левого уха.
Я перестала дышать.
Мира закрыла рот ладонью.
— Откуда ты знаешь про метку? — спросила я.
— Ты сама сказала. Когда носила его.
Он помнил. Среди войны, ненависти и угроз он сохранил эту крошечную фразу, которую я сама едва помнила. От этого стало еще больнее.
— Метка бывает у Лебединских, — прошептала Мира. — У господина Макара тоже была.
— Не называй его господином, — резко бросил Ману.
— Сейчас не время мериться ненавистью к моей семье!
— Мое время началось, когда они вырезали мою.
— А мое когда начнется? Когда вы все закончите решать, чья кровь важнее моей боли?
Он умолк. Впервые не нашел ответа, и это испугало сильнее угроз.
Из коридора донеслись тяжелые шаги. Двое цыган ввели Тихона. Руки за спиной, лицо разбито, ряса разорвана. Он поднял глаза и увидел меня.
Все во мне окаменело.
— Нет, — сказал он.
Ману медленно повернул голову.
— Что именно тебе не нравится, монах? Что она жива или что придется говорить правду?
— Не здесь. Не так.
— Ты уже однажды выбрал, как ей узнать о смерти сына. Второго выбора не будет.
Я шагнула к Тихону. Ноги дрожали, но я дошла. Он не смотрел в глаза.
— Чей ребенок был в гробу?
Молчание.
Ману ударил его в живот. Тихон согнулся, цыгане удержали.
— Я спросила! — закричала я. — Чей лоб я целовала? Кого называла Вадимом? Чьего мертвого сына вы положили мне на руки?
— Моего, — выдохнул Тихон.
Мир не рухнул. Он уже был разрушен, и теперь просто осыпалась пыль.
— Как его звали?
— Егор.
Имя вошло под ребра. У мертвого младенца было имя. Была мать, которая, возможно, не знала, где лежит ее сын. А я присвоила его смерть, плакала над ним, как над своим, и даже в могиле он оставался жертвой чужой лжи.
— Где Вадим?
— У Ларисы.
— Жив?
Тихон закрыл глаза.
— Жив.
Я ждала, что это слово исцелит. Что внутри расправятся легкие, перестанут болеть кости, исчезнет холод могилы, поселившийся под кожей. Но «жив» оказалось не светом — взрывом. Оно разорвало все, что я успела выстроить вокруг смерти сына, и обломки рухнули на меня. Если Вадим жив, значит, каждый мой поцелуй у гроба достался другому младенцу. Каждая молитва была обращена не туда. Каждая минута, когда я соглашалась продолжать существовать без него, становилась предательством.
— Когда ты его забрал?
— Ночью после родов.
— Я держала его утром.
— Ты держала Егора.
— Нет.
— Ольга…
— Нет! У Вадима были темные волосы. У того малыша тоже. У него был маленький рот, складка на подбородке… — Я лихорадочно перечисляла черты, пытаясь доказать хотя бы себе, что видела сына. — Он сжимал палец. Я помню.
Тихон поднял на меня глаза, и жалость в них стала последним унижением.
— Мертвые дети не сжимают пальцы.
Меня качнуло. Ману удержал за локоть.
— Значит, я это придумала?
— Ты была в горячке. Повитуха вложила твой палец ему в ладонь и сказала, что он держит. Ты хотела верить.
Я закрыла рот рукой. Из памяти всплыла женщина с опущенными глазами, ее шепот: «Смотрите, матушка, он вас чувствует». Не чувствовал. Не мог. Они создали для меня последнее движение сына, чтобы ложь стала убедительнее.