Ульяна Соболева – Люболь 3. Страсть цыгана (страница 1)
Ульяна Соболева
Люболь 3. Страсть цыгана
Глава 1
Я больше не плакала.
Наверное, внутри человеческого тела существует какой-то предел, после которого слезы заканчиваются так же внезапно, как кровь в перерезанной вене, и ты продолжаешь сидеть, смотреть в одну точку широко распахнутыми глазами, дышать через раз, но уже не чувствуешь себя живой. Просто сердце почему-то все еще сокращается в груди, упрямо, мучительно, с каким-то издевательским постоянством толкает по сосудам кровь, хотя ему давно не для кого биться.
Мое билось возле маленького холмика мерзлой земли.
Я лежала рядом с ним, свернувшись на снегу, и прижимала ладонь к тонкому деревянному кресту, словно могла почувствовать сквозь дерево, лед и землю крошечное сердцебиение Вадима. Иногда мне действительно казалось, что чувствую. Слабый толчок в кончиках пальцев, едва уловимое движение, будто мой мальчик просыпается там, внизу, открывает глазки и зовет меня беззвучным младенческим криком. Тогда я начинала царапать землю. Сначала медленно, потом все быстрее, с остервенением, ломая ногти о камни и не слыша, как Мира кричит за спиной, умоляет остановиться, хватает меня за запястья.
Но сегодня земля молчала.
Сегодня даже мне больше не лгала.
Снег забивался под рукава черного платья, таял на коже и стекал ледяными струйками вдоль позвоночника, но холода я почти не ощущала. После того как мне принесли тельце сына, завернутое в белую простыню, внутри меня поселилась другая зима, и по сравнению с ней эта, настоящая, казалась теплым дыханием. Та зима выморозила все. Выжгла морозом до черноты. Оставила вместо сердца кусок льда с вмурованным в него детским криком.
— Оленька, встаньте, — голос Миры дрожал, и от этого дрожания меня тошнило. — Пожалуйста. Уже темнеет. У вас снова жар начинается.
Я провела пальцами по неровно прибитой табличке. «Вадим». Без фамилии. Без даты рождения. Без молитвы. Без отпевания. Будто он не жил. Будто его не было во мне, будто он не рвал мое тело, появляясь на свет, не искал губами грудь, не сжимал мой палец крошечной ладошкой. Даже имени ему не оставили по-настоящему — несколько букв на дешевой дощечке, которые первый весенний дождь смоет вместе с грязью.
— Принеси краску, — хрипло сказала я.
Мира опустилась рядом на колени. Ее темные волосы выбились из-под платка и прилипли к мокрым щекам. Она плакала за нас обеих, обильно, некрасиво, с опухшим носом и трясущимся подбородком, и я смотрела на нее с тупой завистью. Хотела отнять хотя бы одну ее слезу, выдавить из собственных глаз и понять, что внутри осталось что-то, кроме мертвого пространства.
— Какую краску?
— Красную. Я напишу его имя заново.
— Здесь нельзя красной, Оля. Отец Димитрий сказал…
— Тогда кровью.
Я подняла руку и посмотрела на обломанные ногти. Под ними запеклась земля, подушечки пальцев были разодраны до мяса. Если надавить сильнее, кровь снова выступит. Ее хватит на пять букв. На единственное, что я еще могла дать своему сыну.
Мира сдавленно всхлипнула и перехватила мою ладонь.
— Не говорите так. Не делайте так. Он на небесах, ему не нужна ваша кровь.
— Ему нужно было мое молоко, а его не было. Ему нужно было тепло, а я привезла его в мороз. Ему нужен был врач, а я таскала его по деревням, прятала, как украденную вещь. Теперь ему ничего не нужно, Мира. Удобно, правда? Мертвым вообще удивительно мало нужно. Кусок земли, дощечка и чужие слова о том, что им там хорошо.
Она прижала мои пальцы к губам, и ее слезы потекли по моим ранам. Защипало. Я выдернула руку.
— Не смей плакать на меня. И не смей говорить, что ему хорошо. Ты была там?
— Нет.
— Тогда не лги.
— Я только хочу вас утешить.
— Хочешь утешить — выкопай его. Принеси мне. Я согрею.
Мира зажала рот ладонью, словно я ударила ее. А мне захотелось ударить. Ее, себя, деревянный крест, серое небо, Бога, который смотрел, как мой ребенок умирает от голода, и не подавился ни одной молитвой, произнесенной в этих стенах. Я хотела драться со всем миром, но сил хватало только на то, чтобы снова лечь щекой на мерзлую землю.
— Уходи, Мира.
— Я вас не оставлю.
— Все оставили. И ты оставишь.
— Нет.
— Тогда сядь молча. Твой голос мешает мне его слышать.
Она замолчала. Только плакала еще тише, а я закрыла глаза и прислушалась. Из Храма доносился колокольный звон — тяжелый, низкий, торжественный. Каждый удар проходил сквозь землю и отзывался в моих костях. Там служили вечернюю, жгли дорогие свечи, целовали золоченые иконы и просили Господа о милосердии. Наверное, Он раздавал его там, внутри, порциями, в зависимости от толщины кошелька. Мне не досталось. Вадиму тоже.
Я не заметила, как рядом остановился отец Димитрий. Увидела сначала край рясы, испачканный снегом, затем массивный серебряный крест, качнувшийся перед моим лицом.
— Дочь моя, нельзя предаваться отчаянию. Это великий грех.
Я медленно подняла голову. Его лицо было правильным, благостным, выученным — складка между бровей изображала сочувствие, губы поджимались ровно настолько, чтобы показать скорбь, но не позволить ей испортить священное достоинство.
— А подменять милосердие словами — не грех?
— Твоя боль говорит за тебя.
— Моя боль хотя бы говорит правду.
Димитрий тяжело вздохнул и посмотрел на Миру, будто надеялся, что служанка заставит меня вести себя прилично. Мира опустила голову, но плечи ее напряглись.
— Тело ослаблено болезнью, разум помрачен горем, — продолжил он мягко. — Тебе необходимо вернуться в келью. Врач запретил находиться на холоде.
— Врач и ребенку запретил умирать?
— Мы сделали все, что могли.
— Вы даже не позволили его окрестить.
— Младенец был слишком слаб.
— Чтобы полить ему голову водой? Но достаточно силен, чтобы лежать за оградой рядом с грешниками?
На лице священника что-то дрогнуло, и я почувствовала маленькое, почти сладкое удовлетворение. Значит, попала. Значит, под рясой все-таки есть кожа, которую можно вспороть словом.
— Правила едины для всех, Ольга.
— Нет. Правила всегда разные. Для тех, кто платит, и для тех, кто уже не может заплатить. Пока мой отец набивал ваши сундуки, вы называли меня Ольгой Олеговной. Теперь я просто обезумевшая грешница, которую можно закопать рядом с сыном без молитвы.
— Никто не собирается тебя закапывать.
— Жаль. Это была бы первая настоящая милость с вашей стороны.
Мира вскочила и вцепилась мне в плечи.
— Не говорите так! Никогда больше не говорите!
Я засмеялась. Звук получился страшным, сухим, похожим на треск промерзших веток. Отец Димитрий осенил себя крестом, а у Миры расширились глаза.
— Видите? — прошептала я. — Даже мой смех теперь боится Бога. Или ваш Бог боится меня?
— Тебе нужен покой, — голос Димитрия стал жестче. — Завтра приедет отец Даниил. Он поможет принять верное решение.
Имя полоснуло по нервам. Я приподнялась, опираясь ладонью о крест.
— Какое решение?
— О дальнейшем пребывании в Храме. О постриге. О твоем имуществе, которое на время болезни должно находиться под ответственным управлением.
И вот тогда я почувствовала. Не жизнь — слишком громкое слово. Всего лишь тонкую горячую иглу ярости, вошедшую под ребро.
— Мой сын еще не успел остыть в земле, а вы уже считаете мои деньги?
— Не кощунствуй. Речь идет о защите твоих интересов.
— От кого? От меня самой?
— В твоем состоянии ты не можешь принимать решения.