Ульяна Соболева – Бешеный. Кипящая кровь (страница 9)
Есть такой момент в болезни – не в самом начале, когда жар высокий и тело ломит и ты уверена что умираешь, и не в конце, когда уже выздоровела и встала на ноги, а посередине, в том странном промежутке когда температура спала, но слабость осталась, когда ты уже не при смерти, но ещё не живая, когда мир вокруг становится ватным, приглушенным, как сквозь матовое стекло, и ты ходишь по нему как призрак – видишь людей, слышишь голоса, но не можешь дотронуться, не можешь почувствовать, потому что между тобой и реальностью – тонкая пленка из боли, которая не пускает наружу и не пускает внутрь.
Я живу в этом промежутке уже пять месяцев.
Не больна. Не здорова. Не мертва. Не жива. Функционирую – как механизм, как часы с подзаводом, как заведенная кукла которая ходит, говорит, улыбается, работает, ест, спит, носит ребенка – но внутри механизма нет души, есть только шестеренки и пружины, и они крутятся, крутятся, крутятся, и однажды завод кончится и кукла остановится, и все увидят что она была неживая с самого начала.
Март в горах – это когда зима ещё не ушла, но уже готовится, когда снег начинает темнеть и оседать, когда с крыш капает днем и замерзает ночью, когда воздух пахнет не холодом а сыростью, и эта сырость пробирается под куртку, под свитер, под кожу, до самых костей, и ты мерзнешь не снаружи а изнутри, и никакой камин не согревает, никакой чай, никакие объятия.
Хотя объятий нет. Магомед не обнимает без приглашения. Не целует без разрешения. Не касается без спроса. Как будто я – экспонат в музее: смотреть можно, трогать нельзя, таблички развешены по периметру, сигнализация на каждом шагу.
Он терпелив. Так терпелив, что иногда хочется закричать: ну сделай что-нибудь! Разозлись! Ударь по столу! Потребуй! Хоть раз покажи что тебе не плевать – не вежливым «я подожду», а рычанием, хрипом, яростью, ревностью, чем угодно кроме этой бесконечной, ровной, невыносимой доброты!
А потом одергиваю себя. Потому что знаю – откуда это желание. Из клетки. Из тех ночей когда дверь открывалась и он входил – не с добротой, а с грубостью, не с терпением, а с правом собственника – и каждая клетка тела сжималась от ужаса и одновременно – от чего-то ещё, тёмного, стыдного, что я не хочу называть, потому что если назову – придется признать что сломана глубже чем думала.
Я хочу чтобы Магомед был грубым, потому что нежность меня не возбуждает. Я хочу силу, потому что мягкость кажется слабостью. Я хочу опасность, потому что безопасность – скучна.
Это не я. Это то, что он сделал со мной. Перепрошил. Переписал код. Установил новые настройки: нежность = скучно, грубость = возбуждение, страх = близость. Стокгольмский синдром – это не болезнь. Это операционная система. И я не знаю как откатить обновление.
Воскресенье. Выходной. Аптека закрыта, Рашид уехал к родственникам в Буйнакск, посёлок затих – люди молятся, готовят еду, занимаются своими делами. Магомед предлагает прогулку – по тропе вдоль ущелья, вверх, к старой сторожевой башне, которую построили предки лет триста назад и которая до сих пор стоит, потому что камень в горах вечнее людей.
Одеваемся тепло. Я в его старой куртке – моя уже не застегивается на животе, пять месяцев, он растет, мой мальчик, растет жадно, быстро, требовательно, как будто торопится выбраться наружу и посмотреть на мир который его мать так старательно ненавидит.
Идем по тропе. Узкая, каменистая, с одной стороны – скала, с другой – обрыв, внизу – река, бурная, мутная от весеннего таяния. Магомед идет впереди, протягивает руку на сложных участках – я беру, опираюсь, отпускаю. Касания короткие, функциональные. Как рукопожатие с коллегой. Не больше.
Через час добираемся до башни. Старая, разрушенная наполовину, но стены толстые, метровые, и внутри – укрытие от ветра, и вид сверху – на ущелье, на посёлок внизу, на горы вокруг – дух захватывает. Вернее, должен захватывать. У нормального человека. У меня – ничего. Красиво, да. Величественно. Равнодушно.
Садимся на камни внутри башни. Магомед достает термос – горячий чай с чабрецом, бутерброды с сыром. Едим молча. Ветер воет снаружи, но здесь, за стенами, тихо.
– Настя, – говорит он.
Настоящее имя. Значит серьёзно.
– Да?
Он смотрит на горы. Не на меня. Профиль – жесткий, мужской, с горбинкой на носу и щетиной которую он бреет раз в три дня. Красивый по-своему. Не той красотой, которая бьёт наотмашь, ослепляет, обжигает. Красотой которая греет. Как печка в старом доме – не эффектно, но надежно.
– Ты хочешь знать почему я это сделал, – говорит он. Не спрашивает. Констатирует. – Почему предал его. Почему помог тебе сбежать. Рискнул жизнью. Всем что у меня было.
Молчу. Жду. Потому что – да, хочу. С первого дня хочу. Но не спрашивала, потому что боялась ответа. Боялась что скажет «потому что люблю тебя» – и тогда я буду обязана, буду должна, буду привязана благодарностью которая хуже цепей, потому что цепи можно сломать, а долг – никогда.
– У меня была сестра, – говорит Магомед, и голос его меняется – становится тише, глуше, как будто слова идут не из горла а из-под земли, из какого-то подвала внутри него, где он хранит то что не показывает никому. – Хадижа. Старшая. На три года старше.
Замираю. Он никогда не говорил о семье. Ни разу. За пять месяцев – ни слова. Я знала только что сирота, что Рустам подобрал его подростком. Всё.
– Красивая была, – продолжает, и усмешка на губах – горькая, кривая, как трещина на стекле. – Светлая. Веселая. Смеялась так, что соседи слышали через три дома. В селе говорили – Хадижа Исаева как солнце, где она – там тепло.
Пауза. Он пьет чай. Руки не дрожат – он вообще никогда не дрожит, внешне он как скала, но я вижу – по тому как сжимаются пальцы на термосе, по тому как желваки ходят на скулах – что внутри он не скала. Внутри он ущелье, в которое бросили камень, и камень летит, и эхо не стихает годами.
– Ей было девятнадцать когда отец выдал замуж. За Ахмеда. Из соседнего села. Хороший дом, хорошая семья, уважаемые люди. Калым заплатили достойный. Все были счастливы. Все, кроме Хадижи. Она хотела учиться. В город поехать. Врачом стать. – Смотрит на меня. – Как ты.
Горло сжимается. Не говорю ничего. Не могу.
– Ахмед оказался… – Магомед ищет слово. Не находит. Или находит, но не может произнести. – Жестоким. Бил. Систематически. Не на людях – дома, за закрытыми дверями, где никто не видит и никто не поможет. Хадижа приходила к маме – с синяками, с разбитой губой, с глазами в которых уже не было того солнца. Мама говорила: терпи, дочка. Все мужья такие. Стерпится – слюбится. Отец говорил: не позорь семью, вернись к мужу. Я… – Он замолкает. Сжимает кулак. – Мне было шестнадцать. Пацан. Я хотел пойти и убить Ахмеда. Руками. Взял нож. Мать поймала на пороге. Отобрала. Избила. Сказала: не лезь, это между мужем и женой, не твоё дело.
Ветер воет за стенами башни. Я слушаю и чувствую как мурашки ползут по позвоночнику – не от холода, от узнавания, потому что я знаю этот сюжет, я прожила этот сюжет, я – часть этого сюжета, только в моей версии нож был не у брата, а у меня самой, и я приставила его к собственному горлу.
– Три года она терпела, – продолжает Магомед. – Три года. Тысяча дней. Я считал. Каждый день, когда видел её – всё тише, всё бледнее, всё меньше похожую на ту девочку которая смеялась так, что соседи слышали. Каждый день думал: сегодня пойду. Сегодня убью его. Сегодня спасу.
– Не пошёл?
– Не пошёл. – Голос мертвый. Плоский. Как земля на кладбище. – Потому что мать, отец, старейшины, традиции, обычаи, честь семьи – все эти ёбаные слова которые люди ставят выше человеческой жизни, выше боли, выше слёз. Не лезь. Терпи. Так принято. Так надо.
– Что случилось? – Шепчу, хотя уже знаю. Чувствую. Финал этой истории висит в воздухе как запах гари – ещё не видишь огня, но уже знаешь что горит.
– Повесилась, – говорит Магомед. Одно слово. Без вибрато, без надрыва, без слёз. Факт. Медицинское заключение. Дата смерти. Причина. Точка. – В сарае. На верёвке от бычьей привязи. Утром нашла свекровь. Ей было двадцать два. Двадцать два года, Настя. Столько же сколько тебе когда… когда он…
Не заканчивает. Не нужно. Я знаю что было мне в двадцать три – та же веревка, только другой формы: золотая клетка, шёлковые простыни, и человек, который приходил ночью и забирал то, что не принадлежало ему.
Тишина. Долгая. Тяжёлая. Такая, в которой слышно как бьётся сердце – моё, его, ребенка внутри.
– Когда Рустам подобрал меня, – продолжает Магомед, – мне было пятнадцать. Родители погибли за год до этого. Бомбежка. Я жил на улице. Воровал. Дрался. Подыхал медленно. Он забрал меня. Одел. Накормил. Научил водить, стрелять, думать. Дал смысл. Дал семью. Я был ему благодарен. Был верен. Как собака хозяину.
Слово «собака» звучит без обиды. Как факт.
– Десять лет я смотрел как он живет. Как строит империю. Как убивает. Как берет что хочет. Молчал. Принимал. Потому что он спас мне жизнь и я был должен. Десять лет я отрабатывал долг. И думал что отработаю. Что когда-нибудь мы сравняемся и я смогу уйти. Построить свою жизнь. Нормальную.
– А потом появилась я.
– А потом появилась ты, – кивает. – И я увидел Хадижу. Снова. Живую. В тебе. Те же глаза – большие, испуганные, но не сломанные. То же упрямство – не сдаваться, даже когда всё потеряно. Та же тишина ночью – я слышал как ты плачешь за стеной, как Хадижа плакала за стеной нашего дома, когда приходила от Ахмеда.