Ульяна Соболева – Бешеный. Кипящая кровь (страница 11)
И я верю ей. Потому что она старая, и она видела много, и она не врет красивыми словами.
Хадиджа уходит через полчаса. Оставляет травы для чая, масло для живота, и тишину, в которой я сижу одна и думаю. Впервые за пять месяцев – думаю не о нём. Не о клетке. Не о прошлом.
Думаю о будущем. О мальчике который толкается внутри. О том каким он будет – с черными глазами отца и, может быть, с моей улыбкой, если я когда-нибудь вспомню как улыбаться по-настоящему. О том что он заслуживает мать, которая хочет жить.
Кладу руки на живот. Он толкается – мягко, как будто говорит: я здесь, мам. Не уходи.
– Я здесь, – шепчу ему. – Никуда не уйду. Обещаю.
Первое обещание, которое даю с тех пор как сбежала.
Первое обещание, которое собираюсь сдержать.
Не ради Магомеда. Не ради Рустама. Не ради себя.
Ради него. Маленького. Безымянного. Невинного.
Ради единственного мужчины, который любит меня безусловно, не требуя ничего взамен.
Моего сына.
Глава 6
Есть звук, от которого кровь сворачивается в жилах и превращается в лёд, мгновенно, без предупреждения – не выстрел, не взрыв, не крик умирающего на складе, который хрипит пока ты медленно вытаскиваешь нож из его почки, нет, все эти звуки я слышал сотни раз и они давно не трогают, как не трогает шум дождя или гудок автомобиля на перекрестке, привыкаешь ко всему, мозг адаптируется, защитные механизмы, нервная система притупляется – но есть один звук, к которому я не привыкну никогда, который пробивает все слои брони, все годы закалки, все километры рубцовой ткани на душе, и достаёт до того живого, раненого, кровоточащего нерва внутри меня, который я думал давно мертв.
Крик Фатимы.
Два часа ночи. Март. Я не сплю – когда я вообще последний раз спал по-человечески? – сижу в кабинете, перед ноутбуком, на экране – отчёты, цифры, переписка с Адамом, карта Дагестана с отмеченными поселками которые уже проверили и которые ещё нет, и голова гудит от виски и от мыслей которые крутятся по одному маршруту, как заевшая пластинка: где она, где она, где она…
И тут – крик.
– РУСТАМ!!! РУСТАМ, БЫСТРО!!!
Фатима не кричит. Никогда. За двадцать лет я слышал её голос повышенным дважды – когда умерла Зарема, и когда Лали впервые потеряла сознание от припадка в два года. Фатима – скала. Кремень. Женщина, которая видела трупы в этом доме и не моргнула. И если она кричит – значит…
Срываюсь с кресла. Бутылка летит на пол, виски расплескивается по паркету, плевать, бегу, босиком, по коридору, по лестнице вверх, перепрыгивая через ступеньки, и сердце – не колотится, нет, сердце долбит изнутри как кувалда по ребрам, и каждый удар – это удар страха, чистого, неразбавленного, того страха, который не чувствовал с пятнадцати лет, с ночи когда нашел тела родителей.
Восточное крыло. Код. Пальцы не попадают по кнопкам, хер, набираю снова, дверь открывается, коридор, дверь Лали, распахнута настежь, свет горит…
Вбегаю.
И мир – останавливается.
Лали на полу. Не на кровати – на полу, рядом с кроватью, видимо упала во время припадка. Тело выгнуто дугой – опистотонус, мозг подсказывает медицинский термин, который я выучил за восемь лет жизни с больным ребенком, – спина прогнута так, что затылок почти касается пяток, руки скручены, пальцы растопырены, ноги вытянуты, мышцы каменные, и всё тело трясётся – не мелко, не рябью, а крупно, мощно, как будто внутри работает отбойный молоток.
Лицо – синее. Губы – фиолетовые. Глаза закатились, видны только белки – жёлтые, с лопнувшими сосудами. Изо рта – пена, розоватая, с кровью. Прикусила язык.
– Давно?! – Ору Фатиме, падая на колени рядом с дочерью.
– Не знаю! – Фатима стоит на коленях с другой стороны, руки трясутся, лицо серое. – Пришла проверить, услышала стук – она упала с кровати – нашла так! Уже судороги! Минуты две минимум!
Два. Может три. Может больше – Фатима могла не сразу услышать, могла не сразу прибежать. При генерализованном тонико-клоническом припадке пять минут – это порог. После пяти – эпистатус. Необратимые повреждения мозга. Смерть.
Мои руки – эти руки которые убивали, ломали, душили, держали пистолет с хирургической точностью – трясутся. Трясутся как у алкоголика после запоя, как у старика с болезнью Паркинсона. Не могу унять. Не могу контролировать. Потому что на полу передо мной – не враг, не должник, не предатель. На полу – моя дочь. Шесть лет. Тринадцать килограммов. Маленькая, хрупкая, сломанная ещё до рождения девочка, которая никому не сделала зла, которая не заслужила ни одной секунды той боли, которую проживает сейчас, в эту минуту, на холодном полу, в судорогах, с кровавой пеной на губах.
– Диазепам! – Кричу.
Фатима бросается к шкафу. Аптечка – огромная, как в районной больнице, я собрал её за годы, все препараты, все дозировки, все шприцы. Фатима достает ампулу, шприц, ломает, набирает – руки дрожат, но делает, опыт, столько раз уже…
Переворачиваю Лали на бок – осторожно, придерживая голову, как учила… как учила Анастасия в тот первый раз, когда влетела в эту комнату и спасла мою дочь, пока я стоял столбом и не знал что делать. «Не засовывайте ничего в рот! Поверните на бок! Засеките время!»
Её голос в моей голове. Чёткий. Профессиональный. Спокойный посреди хаоса. Голос врача, который знает что делать, когда все вокруг забыли как дышать.
Фатима вводит диазепам. Внутримышечно – в бедро, через ткань пижамы, как учили в клинике.
Ждём.
Тридцать секунд. Судороги не ослабевают.
Минута. Тело всё ещё бьётся. Лали хрипит. Дыхание – рваное, булькающее, как будто лёгкие полны воды.
– Не помогает, – шепчет Фатима, и в голосе – ужас. – Рустам, не помогает…
Полторы минуты. Два. Судороги – те же. Тело синеет. Кислорода не хватает – мышцы в спазме, дыхательная мускулатура зажата, лёгкие не могут расправиться.
Она задыхается. Моя дочь задыхается передо мной, и я ничего не могу сделать. Ничего. Все мои миллиарды, вся моя власть, все мои люди, все мои стволы – бесполезны. Бесполезны как пригоршня песка против цунами. Деньги не лечат эпилепсию. Пули не останавливают припадки. Страх не спасает детей.
– Скорую! – Ору. – Вызывай ёбаную скорую! СЕЙЧАС!
Фатима хватает телефон. Набирает. Руки трясутся так, что роняет, поднимает, набирает снова. Говорит адрес – голос срывается.
Я держу Лали. Её голова на моих коленях. Тело бьётся, и каждый спазм проходит через меня как электрический разряд – физически, буквально, я чувствую как её мышцы каменеют и расслабляются, каменеют и расслабляются, ритмично, жестоко, как пытка, которую придумал бог для невинного ребенка и его виноватого отца.
Три минуты. Четыре.
Пена на губах густеет. Крови больше – прикусила язык сильнее. Глаза – белки, без зрачков. Кожа – уже не синяя, серая. Серая – это хуже. Синяя – кислородное голодание. Серая – остановка.
– Лали, – шепчу, и голос не мой, хриплый, сломанный, голос человека который стоит на краю и смотрит вниз. – Лали, девочка, держись. Слышишь? Папа здесь. Папа держит тебя. Не уходи. Пожалуйста. Не уходи.
Пять минут.
Эпистатус.
Фатима смотрит на меня – и в её глазах я вижу то, что видел только раз в жизни: когда врач в реанимации сказал «мы сделали всё что могли» перед тем как накрыть Зарему простынёй.
– Нет, – говорю. – НЕТ. Она не умрёт. Слышишь? НЕ УМРЁТ.
Хватаю Лали на руки. Она лёгкая – тринадцать килограммов, как пустая сумка, как ничто, как пёрышко в моих руках которые ломали кости взрослым мужикам. Бегу. По коридору, по лестнице, босиком, Лали в руках, её тело всё ещё бьётся, и я прижимаю её к груди, и бегу, и каждый шаг – как удар молотком по собственным рёбрам, потому что ребенок синеет, и пена на моей рубашке, и время идёт, и я не успеваю, не успеваю, не успеваю…
Холл. Дверь. Машина. Адам – на звонок Фатимы, уже у крыльца, движок работает. Заднее сиденье. Кладу Лали. Сажусь. Её голова у меня на коленях.
– Больница! – Ору Адаму. – Гони! Если застрянем в пробке – по встречке! По тротуару! Через стену если надо! ГОНИ!
Машина срывается с места. Гравий из-под колес, визг шин на повороте, ворота – Адам не ждёт пока откроются полностью, протискивается, зеркало летит с треском, плевать, плевать на всё.
Москва ночная. Пустая. Фонари мелькают – жёлтые, мертвые. Адам гонит – сто сорок, сто шестьдесят, машина ревёт, я держу Лали, и она всё ещё бьётся, уже слабее, и это пугает больше чем сильные судороги, потому что слабее – это не «лучше», слабее – это «заканчивается», и я не знаю что заканчивается – припадок или жизнь.
– Лали, – шепчу, прижимая губы к её лбу, мокрому, горячему. – Доченька. Не уходи. Пожалуйста. Прошу тебя. Не уходи от папы.
Последний раз я просил – в пятнадцать лет, на коленях, перед телами родителей, на полу горящего дома, и Аллах не услышал.
Но сейчас я прошу снова. Потому что не к кому больше. Потому что все мои люди, все мои деньги, все мои связи – бесполезны. Остался только он – тот кого я предал тысячу раз, тот кого забыл за кровью и виски, тот кого не вспоминал с тех пор как стал монстром.
И я молюсь.
Впервые за семнадцать лет.
На чеченском – слова деда, которые звучат в памяти голосом старика, давно мертвого, давно похороненного в горной земле. «Дела мухIаммад, дела сан бер ларде…» – Господи, сохрани моего ребенка… Слова корявые, забытые, я путаю порядок, глотаю окончания, но продолжаю, потому что больше ничего не осталось, потому что все инструменты которыми я пользовался двадцать лет – сила, страх, деньги – сейчас бесполезны как горсть камней в руках тонущего.