реклама
Бургер менюБургер меню

Ульяна Соболева – Бешеный. Кипящая кровь (страница 10)

18

Слёзы текут. Молча. Не вытираю. Пусть.

– И я понял, – говорит Магомед, поворачиваясь ко мне, и в глазах его – не любовь, нет, сейчас не любовь, сейчас что-то более древнее, более тяжелое, – я понял что если не сделаю ничего, если снова промолчу, если снова послушаюсь, если снова буду верным псом который смотрит как хозяин ломает женщину и молчит – то Хадижа умрёт второй раз. В тебе. И я умру третий раз – первый, когда погибли родители, второй, когда повесилась Хадижа, и третий, когда я позволю этому случиться снова, имея возможность остановить.

– Ты не влюбился, – шепчу. – Тогда.

– Нет, – качает головой. – Тогда нет. Тогда я просто не мог смотреть. Физически. Желудок выворачивало. Руки сводило. Я стоял за дверью когда он… когда ночью… и слышал, и скулы трещали от стиснутых зубов, и ногти впивались в ладони, и кровь текла по пальцам, и я считал – один, два, три – как ты считаешь когда тебе страшно, только мне было не страшно, мне было стыдно, стыдно до рвоты, стыдно до того что хотелось вскрыть себе вены и истечь этим стыдом на пол.

Молчу. Не могу говорить. В горле – ком, горячий, солёный, не проглотить.

– Влюбился позже, – продолжает он, тише, почти виновато. – Когда увёз тебя. Когда увидел как ты смотришь на горы в первый раз – с удивлением, как ребенок, как будто не верила что мир бывает таким. Когда ты заснула в машине, и голова упала мне на плечо, и ты всхлипнула во сне, и я подумал: я готов умереть за то чтобы ей никогда больше не снились кошмары. – Пауза. – Вот тогда понял. Влюбился. По-настоящему. По-глупому. Безнадёжно.

– Магомед…

– Не надо, – поднимает руку. – Не надо ничего говорить. Я знаю что ты не можешь ответить тем же. Знаю почему. Знаю что внутри тебя – он. Не я. И может быть – всегда будет он. Я принимаю это. Не потому что мне плевать – мне больно, Настя, так больно что иногда ночью встаю и выхожу на мороз и стою босиком на снегу, и холод хоть немного заглушает, – а потому что любовь, настоящая, не та которая в кино, а настоящая – это когда принимаешь человека целиком, с его ранами, с его демонами, с его призраками. Даже если призрак – другой мужчина. Даже если этот мужчина – чудовище.

Смотрю на него. На этого человека, который стоит босиком на снегу посреди ночи, чтобы холодом заглушить боль любви ко мне. Который предал единственного человека, заменившего ему семью, – ради девушки, которая не может полюбить его в ответ. Который каждое утро заваривает мятный чай и не спрашивает зачем, просто ставит кружку на стол и ждет.

Есть люди, ради которых хочется стать лучше. Не ради него – ради них. Потому что они заслуживают не ту версию тебя, которая есть, а ту, которая могла бы быть, если бы тебя не сломали. Магомед заслуживает женщину, которая будет смотреть на него, а не сквозь него. Которая скажет «я тоже» и будет это чувствовать. Которая ночью будет видеть во сне его лицо, а не чужое.

Протягиваю руку. Кладу на его ладонь. Накрываю.

Он замирает. Смотрит на наши руки – его, тёмная, широкая, мозолистая, и моя, бледная, тонкая, с шрамом на запястье который белеет на холоде.

Не отдергивает. Не сжимает. Просто – держит. Позволяет мне быть рядом. Не ближе чем я готова. Не дальше чем я могу.

– Спасибо, – шепчу. – За Хадижу. За то что рассказал. За то что не позволил мне стать ею.

Он кивает. Переворачивает ладонь. Наши пальцы переплетаются – осторожно, неуверенно, как два зверя которые обнюхивают друг друга и ещё не решили – доверять или бежать.

Сидим так. Долго. В старой башне, которая стоит триста лет и видела тысячу историй, и наша – не самая страшная, не самая красивая, просто ещё одна, ещё одна история двух сломанных людей которые пытаются не порезаться об осколки друг друга.

Спускаемся в поселок к обеду. Идем рядом. Не за руки – уже отпустили, каждый в своем пространстве, но ближе чем раньше. На полшага ближе. На один разговор ближе. На одну правду ближе.

Дома – запах дыма из печки, тепло, привычный скрип половиц. Магомед уходит в автосервис – обещал Хасану помочь с движком старого КамАЗа. Я остаюсь одна.

Стук в дверь. Открываю – Хадиджа. Повитуха. В платке, в телогрейке, с сумкой из которой торчат пучки трав и бутылка масла.

– Осмотр, – говорит без предисловий. – Ложись.

Ложусь на кровать. Она щупает живот – привычно, уверенно, руки жесткие, как наждак, но точные. Слушает. Кивает.

– Растет хорошо. Сердце ровное. Но… – Она хмурится. – Ты худая. Слишком худая для пяти месяцев. Мало ешь?

– Стараюсь.

– Стараться мало. Надо есть. Не для себя – для него. Он берет из тебя всё – кальций, железо, белок. Если не будешь нормально питаться – кости станут как стекло, зубы посыплются, волосы вылезут. Видела таких. Рожают – и сами как трупы, потому что ребенок высосал всё.

Киваю. Знаю. Медицинское образование. Но знать и делать – разные вещи.

Хадиджа заканчивает осмотр. Садится на край кровати. Смотрит на меня – долго, прямо, как рентген. Потом берет мою руку. Левую. Поворачивает запястьем вверх.

Шрам.

Белый, тонкий, аккуратный – неглубокий, Фатима тогда успела вовремя, перехватила лезвие, ударила по щеке. Но след остался. Тонкая линия на коже, как подпись под контрактом: «Я была здесь. На самом дне. Там, откуда не все возвращаются».

Хадиджа проводит пальцем по шраму. Медленно. Не больно – шрам давно зажил. Но прикосновение пробирает до костей, до той точки внутри где живет память о ванной комнате в доме Рустама, о лезвии в руке, о крови на белом кафеле, о крике Фатимы: «ДУРА МАЛОЛЕТНЯЯ!»

– Давно? – Спрашивает Хадиджа.

– Четыре месяца назад. Почти пять.

– До или после беременности?

– До. В первые дни.

Она кивает. Не спрашивает от чего, от кого, зачем. Не нужно. Она видит шрам и понимает всё, потому что в горах женщины не режут себя от хорошей жизни, в горах женщины режут себя когда больше не могут нести то что на них навалили – мужья, семьи, традиции, мир который говорит «терпи» когда надо кричать «хватит».

– Хочешь сейчас? – Спрашивает прямо, без обиняков. – Снова?

– Нет, – отвечаю, и это правда. Сейчас – нет. Потому что внутри – ребенок. И пока он внутри – я не имею права. Мое тело – его дом. Разрушить дом, пока жилец внутри – это не самоубийство. Это убийство.

– Хорошо, – кивает Хадиджа. – Но я скажу тебе кое-что, девочка, и ты послушаешь, потому что я старая, и я видела много, и я не буду врать тебе красивыми словами.

Жду. Она встает. Идет к окну. Смотрит на горы.

– Я не спрашиваю от кого ты бежишь. Не мое дело. Не хочу знать. Но вижу – бежишь от чего-то тяжелого. Чего-то, что оставило следы, – кивает на мое запястье, – не только на коже. Внутри тоже. Там, куда мои руки не дотягиваются.

Молчу. Горло перехвачено.

– Ребенку нужна мать, – продолжает она, и голос жесткий, как горный камень, не жестокий, но твердый, без компромиссов. – Не тело, которое его выносит. Не функция, которая его кормит. Мать. Живая. Присутствующая. Та, которая смотрит на него и видит его, а не свои кошмары. Та, которая берет его на руки и думает о нём, а не о мужчине, который сделал этого ребенка.

Вздрагиваю. Откуда она…

– Я старая, – повторяет Хадиджа, как будто читает мысли. – Не глупая. Вижу как ты ходишь. Как смотришь в пустоту. Как плачешь ночью – думаешь не слышу? Слышу. У меня окна напротив. Каждую ночь. Тихо, как мышь. Но я слышу.

Слёзы. Опять. Проклятые, бесконечные слёзы, которые текут сами, без спроса, без разрешения, и я не могу их остановить, как не могу остановить таяние снега или течение реки.

Хадиджа оборачивается. Подходит. Садится рядом. Кладет руку мне на голову – тяжелую, жесткую, пахнущую травами и маслом. И гладит. Медленно. Как мама гладила. Как Фатима гладила в ту ночь, когда я чуть не умерла. Как женщины гладят друг друга с начала времен – молча, без слов, потому что слова бесполезны, когда боль такая что язык немеет.

– Послушай, девочка, – говорит она тихо, и голос теперь мягче, теплее, как будто горный камень нагрелся на солнце. – Я не знаю что с тобой случилось. Не знаю кто тебя сломал. Не знаю и не хочу знать. Но знаю одно: ты жива. Ты здесь. И внутри тебя – жизнь. Новая, чистая, не испорченная ещё ничьей жестокостью. И эта жизнь – это шанс. Не для тебя. Для него. Для твоего мальчика. Шанс начать с чистого листа. Без боли. Без страха. Без шрамов. – Пауза. – Если ты дашь ему этот шанс. Если хватит сил. Если выберешь жить – по-настоящему жить, не прятаться от жизни в кошмарах – тогда всё будет хорошо. Не сразу. Не завтра. Но будет.

– А если не хватит? – Шепчу.

– Хватит, – говорит она уверенно. – Потому что я вижу тебя. Ты сильная. Сильнее чем думаешь. Сильнее чем тот кто тебя сломал. Он – сила мускулов, кулаков, страха. А ты – сила другая. Та, которая выживает. Та, которая поднимается после того как били. Та, которая носит ребенка от мучителя и не ломается, а идет дальше.

Рыдаю. В голос. Впервые за месяцы – не ночью, не в подушку, не тихо. В голос, навзрыд, некрасиво, с соплями и всхлипами, и Хадиджа держит мою голову у себя на плече, и пахнет чабрецом и дровами, и её рука гладит мои волосы, и я плачу не от боли – от облегчения, потому что кто-то наконец сказал то, что мне нужно было услышать.

Не «я люблю тебя». Не «всё будет хорошо». Не «ты справишься».

А «ты сильная». Просто – «ты сильная».