Ульяна Соболева – Алихан. Медвежья кровь (страница 8)
тянет вниз, и единственное, что удерживает – злость. Не воля. Не вера.
Не любовь – какая, к черту, любовь, я не знаю этого слова, я его не
выучил, мне его не преподавали. Злость. Тупая, звериная, корневая.
Злость человека, которого слишком много раз пытались убить и не смогли.
Я стоял на пороге и скалился в темноту. И темнота отступала. Не потому
что боялась. Потому что ей со мной было скучно. Я слишком долго приходил
к ней в гости, чтобы она принимала меня всерьез.
Время текло рваными кусками. Забытье – явь – забытье. Вахид вернулся
или нет? Я не знал. Рядом кто-то менял повязки. Тимур? Молодой,
двадцатилетний, с глазами щенка и руками убийцы. Тимур потерял всю семью
в двенадцать лет. Пришел ко мне в пятнадцать – худой, голодный, злой.
Сказал: «Я умею стрелять». Я ответил: «Сначала научись читать». Он
научился. И стрелять – тоже. Сейчас он – лучший. И самый преданный.
Преданность голодного мальчика, которого накормили, – самая прочная на
свете. И самая слепая.
Звук.
Дверь.
Шаги. Несколько пар ног. Голоса Вахида – короткие, рубленые. И другие
– незнакомые. И запах. Чужой запах. Не горы, не порох, не дым.
Что-то\… стерильное. Медицинское. Больничное. Запах, от которого
сводило скулы, потому что он был из другого мира. Из мира, где люди
лечат, а не калечат. Из мира, которого у меня никогда не было.
Я открыл глаза.
Она стояла в дверях.
Невысокая. Худая – не хрупкая, а жилистая, как человек, который давно
забыл, что такое лишний час сна. Форма – армейская, разорванная на
плече, заляпанная. Кровью. Не ее – чужой. Много. Лицо – разбитое:
ссадина на скуле, кровоподтек у виска, губа рассечена. Волосы —
темные, короткие, слипшиеся от пота и пыли. Глаза\…
Глаза.
Я видел тысячи глаз. Глаза тех, кого я убивал, – в них стоял ужас,
мокрый, животный, от которого зрачки расползались во всю радужку. Глаза
тех, кто убивал меня, – в них было пусто, как в моих. Глаза матерей,
которые хоронили сыновей. Глаза детей, которые видели то, чего дети
видеть не должны.
Ее глаза не были ни теми, ни другими.
В них было что-то, чему я не знал названия. Что-то холодное и точное,
как лезвие. Она смотрела на меня – на кровь, на раны, на мое
полумертвое тело на пропитанной простыне – и не испугалась. Ни на
секунду. Ни на долю секунды. В ее лице не дрогнул ни один мускул. Она
смотрела так, как я смотрю на поле боя перед атакой: оценивая,
просчитывая, принимая решение.
А потом она заговорила.
И ее голос – ровный, спокойный, без единой трещины – вошел в мою
агонию как нож в масло.
– Мне нужен свет, чистая вода, спирт и нитки. Сейчас. Или он умрет
через двадцать минут.
Не «пожалуйста». Не «можно». Не «помогите».
Приказ.
Эта женщина – избитая, похищенная, в чужом доме, окруженная
вооруженными мужчинами – отдавала приказ. И ее голос звучал так, что
мои люди – мои люди, которые слушались только меня – дернулись
выполнять. Вахид метнулся за водой. Тимур потащил лампу. Кто-то загремел
ящиками в поисках спирта.
А она подошла ко мне.
Ближе. Еще ближе. Наклонилась. Руки – маленькие, в засохшей крови, с
обломанным ногтем на указательном пальце – коснулись моей шеи. Пульс.
Проверяла пульс. Пальцы были холодные. Или я горел – температура,
наверняка, тело пыталось бороться, и все вокруг казалось ледяным.
Она посмотрела мне в глаза. Сверху вниз. Я лежал – она стояла. Я
умирал – она решала, буду ли я жить.
И в этот момент – в этот точный, хирургический момент – я понял одну
вещь. Простую. Страшную.
Моя жизнь – в ее руках.
Моя жизнь. Жизнь Алихана Шамхаева. Человека, которого боялись. Которому