Ульяна Соболева – Алихан. Медвежья кровь (страница 7)
Я остался один.
Комната. Моя комната. Потолок – серый бетон, следы от опалубки. Лампа
– одна, тусклая, качается от сквозняка. Стены – камень. Кровать —
жесткая, армейская. Я лежал на этой кровати и чувствовал, как жизнь
вытекает из меня – буквально. Пропитывает простыню, матрас, капает на
пол. Мне тридцать три года. Возраст, в котором, говорят, распяли
пророка. Я не пророк. Я – то, что остается, когда пророки
заканчиваются и начинаются те, кто делает грязную работу.
Я закрыл глаза.
Лицо отца. Не мертвое – живое. Как он выглядел до того, как пуля
забрала у него все. Широкие плечи, борода с проседью, руки – огромные,
теплые, которыми он подбрасывал меня в воздух, когда мне было пять. Я
летел и верил, что он поймает. И он ловил. Всегда.
Потом перестал.
Потом пришла война, и он потерял руку, и братьев, и себя. И стал другим
человеком – тихим, сломанным, с глазами, в которых стояла вода. Он
хотел мира. Говорил: «Хватит крови. Мы должны строить, а не стрелять». И
Хасан смотрел на него с презрением, потому что для Хасана мир – это
слабость, а слабость – это смерть.
Хасан оказался прав. Для отца – мир стал смертью. Пуля в спину, у
собственных ворот, на глазах у собственного сына.
Я видел. Мне было девятнадцать. Я стоял у окна и видел, как отец падает,
и видел, как Хасан стоит рядом – руки в карманах, лицо спокойное, как
будто смотрит, как идет дождь. Не дернулся. Не крикнул. Не достал
оружие.
Стоял. И смотрел.
И я знал. С той секунды – знал. Не догадывался, не подозревал —
знал. Как знаешь, что небо – наверху, а земля – внизу. Аксиома.
Хасан убил моего отца. Не своими руками – он слишком умен для этого.
Но его молчание, его неподвижность, его спокойное лицо – это был
приговор, который он вынес и исполнил чужими руками.
Я поклялся. Тогда, у окна. Молча, без свидетелей, без Корана. Поклялся
себе. Что найду. Что убью. Что верну то, что он забрал.
Пятнадцать лет прошло. Я до сих пор не выполнил клятву. И вот – он
опять. Четыре пули. Я все еще жив. Он все еще дышит. Кто-то из нас
должен перестать.
Бред накатывал волнами. Реальность мерцала – то четкая, то размытая,
как радиоволна, которую никак не поймаешь. Я видел: потолок. Лампу. Тень
на стене. Потом – лицо брата Султана. Младший. Девятнадцать лет. Фугас
на дороге к аэропорту. Закрытый гроб. Мама не хотела закрытый гроб, она
хотела увидеть его лицо в последний раз. Ей не дали. Потому что лица —
не было.
Я помнил его смех. Султан смеялся так, что дрожали стены. Громко,
запрокинув голову, до слез. Он смеялся за день до смерти. Рассказывал
анекдот. Я не помню анекдот. Помню смех. И помню тишину после – когда
смех кончился навсегда.
Человек – это набор звуков, которые он издает при жизни. Голос, смех,
дыхание, шаги. Когда он умирает – звуки остаются. В стенах. В воздухе.
В ушах тех, кто слышал. И ты ходишь по дому и слышишь мертвых – их
голоса, их шаги, их дыхание. И не знаешь: это безумие или любовь. Или
безумие и есть любовь, когда теряешь слишком многих.
Я терял.
Всех.
Отца. Хусейна. Султана. Маму. Друзей – тех, кто стоял рядом и упал.
Женщин – нет, женщин не было. Не настоящих. Были тела в темноте,
быстрые, безымянные, без утра. Я не подпускал. Не потому что не хотел
– потому что каждый, кого я подпускал, умирал. Закономерность.
Статистика. Я – ходячее проклятие. Я – тот, рядом с кем не выживают.
Поэтому – один. Поэтому – стена, за которой ничего. Поэтому —
пустота в глазах, которая пугает людей. Меня она давно не пугает. Я в
ней живу. Обставил мебелью. Повесил шторы. Пустота – мой дом внутри
дома. Единственное место, где безопасно. Потому что в пустоте нечего
терять.
Есть такая штука – порог. Не тот, что в двери. Тот, что внутри. За ним
– либо жизнь, либо нет. И ты стоишь на нем, и ноги не держат, и тьма