Ульяна Соболева – Алихан. Медвежья кровь (страница 29)
Аппендицит. Острый. С признаками начинающегося перитонита.
Мать твою.
– Мне нужен стол, свет, инструменты, – сказала я. И услышала
собственный голос – тот самый, металлический, командный. Голос,
который включался автоматом, когда жизнь чужого человека зависела от
моей скорости. – Кипяток. Чистые полотенца. Спирт. И позовите
кого-нибудь – держать. Я буду резать.
Вахид не двинулся.
– Он что – умрёт?
– Если я не прооперирую в ближайший час – да. Перитонит. Гной в
брюшной полости. Сепсис. Смерть. В такой последовательности.
Вахид ушёл. Через три минуты подвал превратился в операционную —
убогую, чудовищную, невозможную. Стол, протёртый спиртом. Лампа – две,
притащили вторую. Инструменты – мой хирургический набор, который Вахид
привёз из города вместе с антибиотиками. Не идеально, но – есть.
Скальпель, зажимы, иглодержатель, кетгут. Настоящий кетгут. Я чуть не
заплакала, когда увидела. Шёлковые нитки были хороши для печени Алихана
– но кетгут был лучше. Кетгут рассасывался сам. Кетгут был
цивилизацией.
Обезболивание – местное. Новокаин. Не идеал, но альтернатива —
ничего. Я обколола операционное поле и подождала три минуты.
– Тимур. Слышишь меня?
Он смотрел на меня – огромными, мокрыми глазами. Мальчик. Двадцать
лет, а глаза – на двенадцать. Глаза ребёнка, который так и не вырос,
потому что мир не дал ему времени.
– Я умру? – спросил он. Хрипло. Тихо. Как будто боялся ответа, но не
спросить – не мог.
– Не на моём столе, – сказала я.
Те же слова. Те же, что говорила каждому. Ритуал. Заклинание. Мантра,
которая не имела медицинского обоснования, но работала – потому что
человек, который слышит «не на моём столе», цепляется за это. Как
утопающий за доску. Доска не спасает – спасает вера в доску.
Разрез. Правая подвздошная область. Косой, по Волковичу-Дьяконову —
классика, которую я могла делать с закрытыми глазами. Кожа, подкожная
клетчатка, апоневроз, мышцы – раздвинула тупым способом, как учили.
Брюшина – мутная, отёчная. Вскрыла – и запах ударил в лицо. Гной.
Зеленоватый, зловонный, тот самый запах, от которого молодые хирурги
падают в обморок на первой практике. Я не упала. Я давно не падаю.
Аппендикс – гангренозный, раздутый, чёрно-зелёный, готовый лопнуть.
Ещё час – и лопнул бы. И тогда – всё. Разлитой перитонит, которого в
этом подвале не вылечить.
Я перевязала основание. Отсекла. Погрузила культю. Промыла брюшную
полость – литр физраствора, потом ещё литр. Дренаж. Шов – послойно,
аккуратно, стежок за стежком.
Тимур молчал. Стиснул зубы – и молчал. Как его командир. Такая же
порода – та, что не кричит. Только побелевшие пальцы на краю стола и
пот, стекающий в глаза.
– Всё, – сказала я. – Готово. Живёшь.
Он выдохнул. Длинно, рвано, со всхлипом, который не был плачем, но был
– рядом. Близко. На расстоянии одного вдоха.
– Спасибо, – прошептал он. И его рука – мокрая, горячая, дрожащая
– нашла мою и сжала. Как ребёнок сжимает руку матери в темноте.
Я не убрала руку.
Я стояла над ним, в чужом подвале, в три часа ночи, в перчатках, липких
от гноя, – и держала за руку мальчишку, который убивал людей и смотрел
на меня как на бога.
И думала: вот что я делаю. Вот зачем я здесь. Не потому что пленница. Не
потому что заставили. Потому что этот мальчишка умер бы без меня.
Сегодня ночью, на этом столе, от аппендицита – болезни, которую лечат
в любой районной больнице за сорок минут. Он умер бы – потому что в
этих горах нет больницы. Нет врача. Нет никого, кто умеет отличить
аппендицит от отравления.
Кроме меня.
И знаете, что страшно? Не операция. Не гной. Не подвал при свете двух
лампочек. Страшно – что я чувствовала покой. Настоящий, глубокий,