реклама
Бургер менюБургер меню

Ульяна Соболева – Алихан. Медвежья кровь (страница 31)

18

Прямо тут, на земле, у подвального окна. Желчью – потому что в желудке

ничего не было. Я стояла на четвереньках и выворачивалась наизнанку, и

мне было всё равно, видит кто-то или нет. Тело – предало. Тело —

помнило, что я человек, даже если я забывала.

Потому что внизу – человек, которого я зашила. Человек, который лежал

на моём столе, и я держала его печень в руках, и мои пальцы знали его

изнутри – этот человек стоял в трёх метрах от стула и смотрел, как его

людям выдирают ногти. Спокойно. Методично. Как хирург.

Как хирург.

Как я.

Меня затрясло. Не руки – всё тело. Крупная дрожь, от которой стучали

зубы и подпрыгивали колени. Я села, привалившись к стене, обхватила себя

руками и пыталась дышать. Вдох – четыре секунды. Выдох – шесть.

Техника, которой учили на курсах ПТСР. Техника, которая работала в

госпитале, в операционной, в безопасности.

Здесь она не работала.

Потому что безопасности – не было. Нигде. Ни в комнате за замком, ни

во дворе, ни рядом с ним. Я жила в доме человека, который ломал людей и

потом мыл руки и шёл ужинать. Я зашивала этого человека. Я перевязывала

его раны. Я слушала его ночные кошмары и прикладывала ладонь к стене,

чтобы почувствовать его шаги.

Какого чёрта я делаю?

Есть граница. Тонкая, невидимая, как линия между жизнью и смертью на

мониторе. По одну сторону – сострадание. По другую – соучастие. Я

лечила его людей. Спасала их жизни. Улыбалась их детям. И через стену

– через одну бетонную стену – от моей операционной выдирали ногти и

ломали кости.

Где я? По какую сторону?

Я сидела на земле и не знала ответа. И от незнания – ломило кости.

Буквально – ноющая, тупая боль в каждой кости, от черепа до пяток, как

будто скелет сжимался, пытаясь стать меньше, незаметнее, исчезнуть.

Андрей.

Он пришёл – как всегда, без приглашения. Встал перед глазами: живой,

тёплый, с ямочкой на левой щеке и дурацкой привычкой крутить ручку между

пальцами. Андрей говорил мне однажды: «Людка, в мире нет хороших и

плохих. Есть живые. И всё, что они делают, – чтобы остаться живыми. Мы

с тобой – не исключение. Мы просто выбрали красивый способ: ты —

лечишь, я – стреляю. Но суть одна. Выживание. И не суди тех, чей

способ – уродливее твоего. Они не выбирали. Как и ты».

Я тогда сказала: «Бред романтический». Он засмеялся: «Я и есть

романтический бред. Посмотри на мою морду – разве это лицо реалиста?»

Андрей погиб через неделю после этого разговора. Пуля прошла через

правый желудочек, и я стояла над ним с зажимом в руках и не могла – не

умела – не успела. И его лицо – лицо романтического бреда – стало

серым, потом белым, потом никаким. И линия на мониторе – поползла. И

выпрямилась.

И я выпрямилась вместе с ней. Стала прямой. Плоской. Без изгибов. Без

тёплых мест. Линия без пульса.

А сейчас – сидя на земле у подвального окна, в чужих горах, в чужом

плену – я чувствовала, как эта линия дрожит. Как кардиограмма при

первых признаках жизни – неуверенно, криво, больно. Что-то внутри меня

пульсировало. Что-то, что я считала мёртвым, – билось. Слабо.

Отчаянно. Как сердце Андрея в те последние секунды, когда оно ещё

пыталось.

Я не хотела, чтобы оно билось. Пульс – это боль. Пульс – это «я

чувствую». А «я чувствую» – это невыносимо. Потому что если я начну

чувствовать – я почувствую всё. И крик из подвала, и руку Тимура, и

улыбку Ибрагима, и взгляд Алихана – тот самый, тяжёлый, без дна, от

которого горело между лопаток. Если я начну чувствовать – я не смогу

остановиться. Как кровотечение, которое не тампонируешь.

Я поднялась. Вытерла рот. Пошла внутрь.

В коридоре – он.

Алихан. Шёл навстречу. Рубашка – чистая. Руки – чистые. Лицо —

каменное. Шёл – ровно, уверенно, как будто не было ни подвала, ни

стула, ни крика, от которого я выворачивалась наизнанку пятнадцать минут