Ульяна Соболева – Алихан. Медвежья кровь (страница 13)
Я спасла его не из милосердия. Не из долга. Я спасла его, потому что
если бы не спасла – потеряла бы последнее, что у меня есть. Себя.
Вахид вошёл. Посмотрел на него. Посмотрел на меня – на полу, в крови,
с пустыми глазами.
– Он будет жить?
– Если не будет инфекции. – Мой голос был хриплый, чужой. – Мне
нужны антибиотики. Цефтриаксон, метронидазол, что угодно широкого
спектра. Обезболивающее – кеторол, трамадол. Капельницы —
физраствор, глюкоза. Перевязочный материал. Стерильный.
Он кивнул. Помолчал. Потом:
– Будет.
– И мой напарник. Где он?
Молчание.
– Где мой напарник?!
Мой голос сорвался. Впервые за эту ночь – сорвался. Потому что Костя
был единственной ниточкой, которая связывала меня с тем миром, где я
была человеком. Если эту нить обрежут – я останусь здесь навсегда. Не
физически – внутренне. Я стану частью этого подвала, этого стола, этой
крови. Растворюсь.
Вахид смотрел на меня – спокойно, оценивающе. Как смотрят на
инструмент: работает или нет. Пригоден или списать.
– Он жив. И останется жив, пока ты делаешь свою работу.
Вот так.
Просто. Чисто. Без обиняков.
Костя – заложник. Гарантия моего послушания. Пока я лечу – он дышит.
Перестану – перестанет.
Меня затошнило. Не от крови – от крови меня давно не тошнит. От
понимания. Четкого, хирургического, безжалостного понимания: я —
пленница. Не гостья, не врач, не союзник. Пленница. С руками, которые
нужны. И с другом, которого держат как страховку.
Я могла сломаться. Имела право. Три часа операции, похищение, кровь,
усталость, страх за Костю – любой бы сломался.
Я не сломалась.
Не потому что сильная. Потому что ломаться – это роскошь. Роскошь
людей, у которых есть кто-то, кто подберёт осколки. У меня – некому.
Мама мертва. Отец мертв. Андрей мертв. Костя – заложник. Я – одна. И
одиночество – это не слабость. Одиночество – это бетон, из которого
построена моя стена. Не красивый, не теплый. Но прочный.
Я встала. Ноги тряслись. Подошла к столу. Проверила пульс – ровный.
Дыхание – поверхностное, но стабильное. Зрачки – реагируют.
Будет жить.
Я провела ладонью по лицу – и ощутила корку засохшей крови. Его крови.
На моих щеках, на лбу, в бровях. Я была в нём. Буквально – покрыта им,
как вторая кожа. И эта мысль – не отвращение. Что-то другое. Что-то
первобытное, дикое, не поддающееся определению. Как будто его кровь на
моей коже – это печать, которую нельзя смыть. Отметина. Меня крестили
в его крови, и обратного хода нет.
Этот человек – этот чужой, страшный, изломанный человек с пустыми
глазами и рычанием зверя – будет жить, потому что мои руки решили за
меня. Мои руки выбрали – прежде, чем я успела подумать, нужно ли это
мне. Нужно ли спасать того, кто держит тебя в клетке.
Я вспомнила, как на третьем курсе профессор Левинсон сказал нам на
лекции: «Хирург – это не тот, кто умеет резать. Хирург – это тот,
кто умеет решать. Резать может любой. Решать – единицы. И каждое ваше
решение – это чья-то жизнь на другой чаше весов».
Я решила. Я отрезала. Я зашила.
И чью-то жизнь – может быть, свою – положила на чашу.
Есть в медицине принцип – primum non nocere. Прежде всего – не
навреди. Но есть другой, негласный, который не пишут в учебниках: прежде
всего – спаси. Даже если не хочешь. Даже если не можешь. Даже если
перед тобой человек, который забрал твою свободу и держит твоего друга
на прицеле. Спаси. Потому что ты – врач. И это больше, чем ты. Больше,
чем обстоятельства. Больше, чем страх, ненависть, боль.
Я врач.
И я спасла.