Ульяна Соболева – Алихан. Медвежья кровь (страница 12)
Стежок. Ещё один. Ещё.
Руки не дрожали. Руки – единственное, что у меня осталось. Всё
остальное – разрушено, похищено, заперто. Но руки – мои. И они
работали.
Он открыл глаза.
Я не ожидала. После такой кровопотери, после болевого шока – он должен
был быть без сознания. Но он открыл глаза и смотрел на меня. Снизу
вверх. Из ада, через который я его тащила. И в его глазах – в этих
черных, пустых, звериных глазах – было что-то новое.
Не благодарность. Не страх. Не боль.
Изумление.
Как будто он впервые увидел что-то, чего не ожидал. Как будто мир,
который он знал – мир крови, предательства, пустоты – дал трещину.
Маленькую. Тонкую. Но через неё просочился свет, и этот свет его
ослепил.
Он смотрел на меня, и я смотрела на него, и между нами – кровь, его
кровь, на моих руках, на моем лице, в моих волосах. Я была в его крови,
как крещение наоборот. Не в воду – в кровь. Не к свету – в темноту.
И эта темнота была теплой. Живой. Пульсирующей.
– Не двигайся, – сказала я. – Я не закончила.
Он закрыл глаза. Подчинился.
И я подумала: вот оно. Вот момент, который меняет всё. Не слова. Не
решения. Не клятвы. Момент, когда один человек подчиняется другому —
не из страха, не из слабости. А потому что доверяет. Вслепую. На ощупь.
Как ребенок, который падает с высоты и не группируется, потому что верит
– поймают.
Он не знал, поймаю ли я.
Я не знала, хочу ли ловить.
Но руки – мои проклятые, верные, окровавленные руки – уже ловили.
Бедро. Ревизия раны – мышечная ткань разворочена, но сосуды целы, жгут
сделал свое дело. Обработка, дренаж из резиновой трубки, шов. Плечо —
промывка, тампонада, повязка. Голова – обработка, бинт.
Три часа.
Три часа я стояла над ним, согнувшись над этим чёртовым столом, и шила.
Стежок за стежком. Как мама когда-то шила мне платье на выпускной —
ровно, аккуратно, с любовью к каждому миллиметру ткани. Только мама шила
шёлк. А я – плоть.
Когда закончила – руки отказали. Не фигурально – буквально. Пальцы
свело судорогой, и я не могла их разжать. Стояла над ним с руками,
скрюченными как когти, и смотрела на свою работу.
Жив.
Дышит. Пульс – слабый, нитевидный, но ровный. Кровотечение
остановлено. Швы – держат. Температура – высокая, но это нормально,
это тело борется.
Жив.
Я отошла от стола. Два шага. Три. Ноги подкосились, и я села на бетонный
пол, и холод прошиб через штаны, через кожу, через мышцы, до костей. И я
сидела на этом полу, в луже чужой крови, с руками, которые не слушались,
и смотрела в потолок.
Потолок был серый. С трещиной. Трещина шла от угла к лампе —
извилистая, тонкая, как река на карте. Я смотрела на неё и думала: три
часа назад я ехала в колонне. У меня была жизнь. Понятная, жёсткая, но
моя. Операционная. База. Кружка Кости с четырьмя ложками сахара. Теперь
– подвал. Чужой мужчина на столе. Кровь на полу. И я.
Кто я теперь?
Капитан Вершинина? Нет. Капитан Вершинина осталась в перевернутой
санитарке на горной дороге. Сюда привезли кого-то другого. Женщину с
разбитым лицом и руками, которые спасают. Без звания. Без армии. Без
дома.
Женщину, которая только что вытащила с того света человека, и не знает
– зачем.
Нет. Знает. Потому что это – единственное, что она умеет.
Единственное, что делает её живой. Без скальпеля, без раны, без чужой
крови – она пустая оболочка. Функция без функции. Механизм, из
которого вынули шестеренки.