Ульяна Соболева – Алихан. Медвежья кровь (страница 15)
хирурга, если пациент мёртв? Вахид – прагматик. Он бы отвёз её обратно
и бросил на дороге. И она бы вернулась к своим. К своей базе, к своей
операционной, к своему чаю с четырьмя ложками сахара. Я слышал, как она
просила – сквозь бред, сквозь кровавую пелену. Четыре ложки. Кто пьёт
чай с четырьмя ложками сахара?
Она могла дать мне умереть – и вместо этого зашила мне печень.
Я не понимал.
И это бесило.
Я привык понимать людей. Это мое оружие – не автомат, не нож.
Понимание. Я смотрю на человека и вижу, чего он хочет, чего боится, что
его сломает. Читаю людей, как Коран – суру за сурой, аят за аятом.
Вахид – верен, но его верность привязана к силе. Пока я сильный – он
мой. Ослабну – и он будет «решать». Тимур – предан, но слеп. Он
видит во мне отца, которого потерял, и эта слепота когда-нибудь его
убьёт. Хасан – ненавидит, но терпелив. Ждёт. Как паук в углу. Двадцать
лет ждал – и дождался.
Я читал каждого. Каждого – кроме неё.
Она спала, и её лицо было открытым, незащищённым, как бывает только во
сне – когда маски падают и остаётся то, что под ними. Ссадина на скуле
уже потемнела, губа опухла, под глазами – тени, глубокие, синеватые,
от усталости, которая копилась не одну ночь. Не красивое лицо. Не
уродливое. Лицо, которое много видело. Слишком много для женщины.
Слишком много для любого живого человека.
Она вздохнула во сне. Пальцы дёрнулись – рефлекс. Наверное, ей снилась
операция. Хирурги, говорят, продолжают оперировать во сне. Как солдаты
продолжают стрелять. Война не отпускает. Ни тех, ни других.
Мы – одинаковые.
Мысль пришла ниоткуда и ударила под дых. Мы – одинаковые. Она – со
своим скальпелем. Я – со своим автоматом. Она режет, чтобы спасти. Я
стреляю, чтобы защитить. Она теряет людей на столе и носит их лица в
голове. Я теряю людей в бою и слышу их голоса по ночам. Она заколотила
комнаты внутри, чтобы не сойти с ума. Я – залил их бетоном.
Мы – по разные стороны одной и той же войны. И она только что перешла
на мою сторону. Не по своей воле. Но перешла.
Дверь открылась. Вахид.
Он вошёл тихо – для своих габаритов двигался как кошка. Посмотрел на
меня. Посмотрел на неё. Его лицо не изменилось – но я видел. Видел
тень в глазах. Вахид не одобрял. Чужая женщина у кровати главы – это
разговоры, это шёпот за спиной, это слабость, которую люди почуют, как
волки чуют кровь.
– Как ты? – спросил он.
– Живой. – Мой голос был чужим. Хриплый, ломкий, как ржавый замок.
– Докладывай.
Вахид сел на край стула у стены. Она не проснулась – провалилась так
глубоко, что и выстрел бы не поднял.
– Колонну мы положили. Семеро двухсотых, трое трёхсотых – наших нет.
Чисто. Документы, оружие, медикаменты – забрали всё. Машины – в
ущелье. Через неделю их найдут. Может, две.
Семеро. Семь мёртвых русских солдат. Мальчишек, может быть, —
двадцатилетних, призывных, с мамами в Рязани и Костроме, которые завтра
получат звонок или не получат ничего, потому что тела найдут нескоро, а
может – не найдут никогда.
Я не чувствовал вины.
Должен был? Может быть. Нормальный человек – должен. Но я перестал
быть нормальным в четырнадцать лет, когда убил ровесника и смотрел, как
тот затихает, и ничего не чувствовал, кроме облегчения, что затихает —
он, а не я.
Война отрезает от тебя куски. По одному. Сначала – сострадание к
чужим. Потом – жалость к себе. Потом – страх. Потом – что-то ещё,
чему нет названия, что-то тёплое и мягкое, что жило в груди, когда тебе
было пять лет и отец подбрасывал тебя к небу. Она отрезает это – и ты
даже не замечаешь. Как не замечаешь, когда немеет палец: смотришь —
палец на месте, но ничего не чувствует. Мёртвый палец на живой руке.
Я был полон мёртвых пальцев.
– Хасан? – спросил я.