Уильям Йейтс – Кельтские сумерки: рассказы (страница 31)
— О монахи, племя трусливое и жестокое, гонители бардов и глименов, ненавистники жизни и радости! О племя, что не обнажает меча и никогда не скажет слова правды! О племя, трусостью и коварством рожденное и поражающее паству свою!
— Глимен, — сказал ему брат-белец, — и я умею говорить складно; и сам сложил я множество стихов, сидя при дверях обители сей; и горько мне слышать, когда клянут монахов барды. Брат мой, я хочу спать, а посему скажу тебе, что всем касательным до содержания и ночлега путников распоряжается у нас глава монастыря, милостивый наш аббат.
— Ты можешь спать, — сказал тогда Кумал. — А я спою аббату песнь поношения, как то делают барды.
И он поставил под окном перевернутую вверх дном лохань, встал на нее обеими ногами и стал петь голосом громким и зычным. Пение его разбудило аббата, который сел на своем ложе и дул в серебряный свисток, покуда не явился к нему брат-белец.
— Я глаз не мог сомкнуть, — сказал аббат, — от шума. Что там такое происходит?
— Это глимен, — ответил брат-белец, — ему не нравится торф, и хлеб, и вода в кувшине для питья, и вода в лохани для омовения ног, и одеяло. И вот теперь он поет песнь поношения, как это делают барды, на батюшку вашего с матушкой, и на деда вашего с бабкою, и на весь ваш род.
— Поет в стихах, и с двумя ассонансами в каждой строчке.
Аббат сдернул ночной свой колпак и скомкал его обеими руками, и на бритой его голове кружок седых волос был похож на белый каирн на горе Нокнарей, ибо в Коннахте монахи не забыли еще в ту пору древнего обычая выбривать тонзуру.
— Надо нам что-то с ним делать, — сказал он, — а не то он научит этой песни проклятия всех уличных мальчишек, и девчонок, сплетничающих у дверей, и разбойников на склонах Бен-Балбена.
— Не пойти ли мне в таком-то разе, — спросил брат-белец, — и не дать ли ему сухого торфа, свежего хлеба, кувшин свежей воды, чистой воды для ног его и новое одеяло, и взять бы с него слово, чтоб поклялся он святым Бенигнусом, да и солнцем с луною, на всякий уж случай, что не станет он учить стихам своим ни уличных мальчишек, ни девчонок, сплетничающих у дверей, ни разбойников на склонах Бен-Балбена?
— Ни благословенный отец наш покровитель, ни солнце с луною нам тут не в помощь, — промолвил на это аббат, — потому как не завтра, так на следующий день придет ему снова охота ругаться, или же гордость за сложенные строки развяжет ему язык, и все одно стихи его дойдут до ушей мальчишек, и девчонок, и разбойников. Или, еще того лучше, расскажет он другому такому же, как он, как принимали его на нашем гостином подворье, и тот уже начнет нас клясть, и имя мое станет притчею во языцех. Ибо знай: непостоянны помыслы бредущих по дорогам, но только тех, кто под кровлею и в четырех стенах. А посему велю тебе — ступай и разбуди от сна Брата Кевина, Брата Голубя, Брата Маленького Волка, Брата Лысого Патрика, Брата Лысого Брендона, Брата Джеймса и Брата Петра. И пускай возьмут они человека сего, и свяжут веревками, и макнут его в реку, чтобы перестал он петь. А наутро, чтобы не стал он оттого только злее проклинать нас, мы его распнем.
— Все кресты заняты, — сказал брат-белец.
— Значит, надо будет сделать новый крест. Все едино — коль не мы его прикончим, так кто-нибудь другой, ибо кто же может есть и спать спокойно, когда бродят по дорогам подобные ему? Как станем мы пред лице блаженнаго святаго Бенигнуса, и горечь будет на лице его в день Страшного суда, когда приидет он судить нас, грешных, ежели упустим мы врага его, когда были на нем уже наши руки! Брат мой, ни единого нет среди бардов этих и глименов, кто не плодил бы ублюдков по всем по пяти королевствам, а коли придется им срезать мошну или вспороть человеку глотку, а уж без того либо другого ни один из них не обошелся, им даже и в голову не придет исповедаться в церкви и покаяться во грехах своих. И кто из них не язычник, томящийся вечно по сыну Лера[95], и по Энгусу[96], и по Бригите[97], и по Дагда[98], и по Матери Дану[99], и по всем этим ложным богам языческих древних времен; и всегда-то слагают они песни хвалы в честь демонских этих царей и цариц: Финвары, чей дом под холмом Круах-маа, и Ида Красного из Нокна-Ши, и Клийны[100], матери одной из «волн», и Ийбен[101] из Серой Скалы, и того, кого зовут они Донном[102], что значит Бурый, Хозяином Стад Морских; и ругают Господа нашего, и Сына его, и всех блаженных с ним святых?
Он говорил и осенял себя то и дело крестным знаменьем, а договорив до конца, натянул колпак свой на самые уши, чтобы не слышать ничего, и закрыл глаза, и устроился спать.
Брат-белец нашел Брата Кевина, Брата Голубя, Брата Маленького Волка, Брата Лысого Патрика, Брата Лысого Брендона, Брата Джеймса и Брата Петра сидящими на постелях и поднял их. Потом они связали Кумала, и отнесли его к реке, и окунули его в воду в том самом месте, которое стали называть потом Ивовым бродом.
— Глимен, — сказал брат-белец, когда они вели его обратно в гостевую, — зачем прикладывать разум, данный тебе Господом в милости его, к тому, чтобы слагать кощунственные, бесстыжие стихи и сказки? Ибо такова и есть самая суть твоего ремесла. Я и сам великое множество подобных же стихов и сказок помню чуть не наизусть и оттого знаю, что говорю я истинно! И почему восхваляешь ты, да еще в стихах, всех этих бесов: Финвару, Ида Красного, Клийну, Ийбен и Донна? И сам я человек немалого ума и учености немалой, но славословлю я всегда прежде прочего милостивого нашего аббата, и Бенигнуса, святого покровителя этих стен, и окрестных князей земных. Моя душа в умеренности и покое, твоя же — как ветер в сумеречном саду. Сегодня и перед отцом аббатом я говорил за тебя, сколько мог, ибо человек я мыслящий, но кто же в состоянии помочь таким, как ты?
— Друг, — ответил глимен, — душа моя и впрямь подобна ветру, и носит меня взад-вперед, то вверх, то вниз, и многое приходит мне на ум, и многое исчезает бесследно, оттого-то и зовут меня Быстрый Дикий Конь.
И больше он в ту ночь не промолвил ни слова, потому что зубы у него стучали от холода.
Аббат и монахи пришли к нему утром, и велели готовиться к смерти, и повели со двора. И пока он стоял на пороге, журавлиная стая с курлыканьем пролетела у него над головой, высоко в синем небе. Он поднял к небу руки и сказал: «Постойте, журавли, погодите, может статься, и моя душа поспеет за вами следом, на пустынный на берег, к вольному морю!»
У ворот окружили их нищие, сходившиеся по утрам, чтобы поклянчить Христа ради у путника или же пилигрима, который заночевал, глядишь, в гостевой. Аббат и монахи отвели его в лес, подальше, где росли в изобилии стройные молодые деревья, и заставили срубить одно и срезать верхушку до нужной длины, а нищие стояли тут же, кругом них, переговариваясь и размахивая руками. Потом аббат велел ему вырубить еще одну лесину, покороче, и прибить гвоздями к первой. Вот и вышел ему крест; и они взвалили крест на плечи ему, ибо распять его надлежало на вершине холма, где распинали прочих.
Они прошли с полмили, и он их попросил остановиться, чтобы взглянуть на фокусы, которые он-де им покажет, потому как ведомы ему — он так сказал — все трюки Энгуса Нежного Сердцем. Те монахи, что постарше, стали было гнать его дальше, но молодым охота была посмотреть; и он показал им множество чудес, и даже лягушат вытаскивал прямо у них из ушей. Но сколько-то времени прошло, и они напустились на него и сказали, что фокусы его скучны и даже, ежели рассудить, нечестивы, и опять взвалили крест ему на плечи.
Еще полумилею позже он снова стал просить передышки, чтобы услышали они смешные шутки; мол, знает он все шутки самого Конана Лысого, у коего на спине росла овечья шерсть. И молодые монахи, когда рассказал он им байки свои, опять велели ему тащить в гору крест, потому как не подобало им слушать всяческую глупость.
Еще полумилею позже он придумал им спеть повесть о Дейрдре, чьи груди белее были снега, о том, как претерпела она многие скорби и как погибли за нее сыновья Уснеха. И молодые монахи слушали его с горящими глазами, но, когда подошла его повесть к концу, озлились они и стали бить его за то, что пробудил в их душах давно позабытую жажду. И взгромоздили они крест обратно на спину ему, и погнали его дальше в гору.
Когда же взошел он на самый верх горы, сняли они с него крест и принялись копать яму, чтоб утвердить в земле опору, а нищие стояли кругом и промеж собой говорили.
— Пока я жив, — говорит аббату Кумал, — окажите мне последнюю милость.
— Довольно было тебе отсрочек, — отвечает ему аббат.
— Я не прошу отсрочки. Я вынимал из ножен меч, и говорил правду, и мечты мои были явью — так чего мне еще.
— Так, может быть, ты хочешь исповедаться?
— Ну уж нет, клянусь луной и солнцем; я прошу только, чтоб дали мне время съесть то, что лежит у меня в котомке. Я всегда беру еду с собой в дорогу, но и куска не съем от взятого, если только не станет мне совсем уж голодно и плохо. А я уже два дня как не пил ничего и не ел.
— Тогда поешь, пожалуй, — говорит ему аббат; и отвернулся он, чтобы помочь монахам копать в земле яму.
Глимен вынул из котомки хлеб, вынул холодный окорок, нарезанный полосками поперек, и разложил на земле. «Хочу, — говорит, — я дать десятину бедным, — и он отрезал по десятой части от хлеба и от окорока тоже. — Кто между вами беднее всех?»