реклама
Бургер менюБургер меню

Уильям Йейтс – Кельтские сумерки: рассказы (страница 30)

18

Однажды утром Ханрахан услышал за порогом музыку, и к вечеру эта музыка стала настолько громкой, что заглушила не только далекие, полные радости и смеха голоса, но даже и обычный речитатив Винни Бирн, поднимавшейся на закате вверх по склону. Где-то ближе к полуночи в один-единственный миг стены хижины как будто растаяли, и ложе его оказалось окруженным со всех сторон туманным светом, неярким, лившимся легко и ровно ниоткуда и отовсюду сразу, так далеко, как только мог видеть глаз; а когда глаза его привыкли к этому свету, он увидел, что повсюду вокруг снуют огромные, неясных очертаний фигуры. Музыка приблизилась и стала вдруг слышна совершенно отчетливо; и тут Ханрахан понял, что это не музыка, а все тот же самый лязг великого множества мечей. «Я уже помер, — сказал он, — и теперь я в самом сердце великой музыки сфер. О, Серафимы с Херувимами, примите душу мою!»

Как только он произнес эти слова, вся ближняя к нему часть света озарилась искрами света еще более яркого, и он увидел, что все это острия мечей, направленных ему прямо в сердце; а потом внезапная вспышка пламени, горящего, как Божия любовь или как гнев Божий, стерла весь свет, как не было его, и исчезла, и он остался во тьме.

Поначалу он вовсе ничего не видел, потому что темно было так, словно он очутился вдруг темной ночью в самой середине черной болотной топи, но потом опять вдруг вспыхнул огонек, как будто бросили на торф зажженный соломенный жгут. И пока он приглядывался к свету, перед ним возник закопченный котелок на крючке над очагом, и плоский серый камень, на котором Винни пекла иногда ячменные лепешки, и большой ржавый нож, которым она резала вереск, и длинная терновая палка, которую сам он в этот дом принес. И как только Ханрахан увидел эти четыре вещи, ему вдруг вспомнилось что-то невероятно важное, о чем он должен был бы помнить, да вот забыл. Он сел на ложе своем и сказал голосом громким и ясным: «Котел, Камень, Меч, Копье. Что они значат? Чьи они? На этот раз я задал свой вопрос».

И тут же упал навзничь, потерявши последние силы, а с ними и дыхание свое.

Винни Бирн, которая возилась у очага, подошла к нему, глядя пристально, не отрываясь; и тихие радостные голоса снова принялись гомонить в отдалении, и дымчатый серый свет огромною волной захлестнул вдруг хижину под самую крышу; и Ханрахан так и не понял, из какого такого потаенного царства пришла эта волна. Он увидел над собой сморщенное лицо Винни Бирн и сморщенные старческие руки, серые, как размятые в руках комья сухой земли, и из последних сил отодвинулся от нее подальше к стене. А потом из заскорузлых от грязи лохмотьев к нему протянулись вдруг совершенно другие руки, белые и легкие, как пена на реке, и обняли его, и голос, который слышен был ему отчетливо и ясно, но пришел будто бы из немыслимого далека, прошептал:

— Ты не станешь больше искать меня в объятиях женщин.

— Кто ты такая? — спросил Ханрахан.

— Я из живущих долго, из Голосов, не знающих усталости, и с ними вместе прихожу я к тем, кто сломлен, кто умирает и кто лишится вдруг рассудка; я пришла за тобой, и теперь ты будешь мой до той поры, пока мир не догорит как свечка. Посмотри-ка вверх, — сказала она, — вот уже зажгли жгуты для нашей свадьбы.

И он увидел, что дом заполнен весь сонмищем призрачных белых рук, и каждая держала вроде как соломенный зажженный будто бы и впрямь для свадьбы жгут, а у некоторых были толстые белые свечи, как по покойнику.

Когда наутро встало солнце, Винни Бирн с Перекрестка поднялась с того места, где она просидела всю ночь над мертвым телом, и отправилась вниз, от деревни к деревне, выкрикивая в голос все те же самые слова: «Я прекрасна, я прекрасна. И птицы небесные, и мотыльки в траве, и мухи над водой — все смотрят на меня, потому что никогда они не видели такой, как я, красивой. Я молодая, я молодая: гляньте, горы, на меня; гляньте, леса дремучие; ведь тело-то мое сиять останется, как чистая вода, а вы иссохнете, вы сгинете, а я останусь. И вы, племя людское, и племя звериное, и рыбье племя, и племя крылатое, с вас каплет, и оплываете вы, как догоревшая свеча. А я смеюсь над вами, потому что молодость моя со мной».

Однако же ни в эту ночь, ни в какую другую домой она так и не вернулась, и только двумя днями позже резальщики торфа, которые по дороге на болото проходили случайно мимо хижины, обнаружили в ней тело Рыжего Оуэна Ханрахана и собрали мужчин, чтобы сидеть с ним, и женщин, чтобы его оплакать, и устроили ему похороны, достойные такого, как он, великого поэта.

Сокровенная Роза

Распятие изгоя

Непрямой, извилистой дорогой, что ведет с юга к городу Слайго, не то шел, не то бежал человек с редкими русыми волосами и бледным лицом. Иные звали его Кумал, сын Кормака, иные — Быстрый Дикий Конь, и был он глимен, и были на нем короткий, в два цвета кроенный дублет, и востроносые башмаки, и тугая котомка в придачу. Самая чистая ирландская кровь текла в его жилах, и местом рождения своего он называл Златое Поле; и находить себе стол и кров он привык по всем пяти пятинам Эрина, и дома не было ему до самого края земли.

Он глянул походя на башню монастыря Белых Братьев, который не был еще в те годы монастырем Белых Братьев, а потом — на долгий ряд крестов на холме, чуть к востоку от города, и сжал кулак, и погрозил крестам рукой. Он понял: кресты не просто так стоят, ибо вились над ними птицы; и он подумал: ведь не иначе на одном из них висит такой же, как и он, бродяга; и сказал себе под нос: «Ничего нет хорошего, коли вздернут тебя, или удавят тетивою лука, или побьют каменьями, или отрубят голову. Но чтобы птицы клевали тебе глаза, а волки глодали ноги! Пусть бы лучше красный ветер друидов иссушил в колыбели того воина Датхи, что принес к нам из варварских стран это дерево смерти, или молния, поразившая Датхи у подножия горы, пусть поразила бы она и его заодно, или выкопали бы ему могилу зеленоволосые зеленозубые водяные где поглубже, у самого у корневища моря».

Он говорил, и пока он говорил, дрожь пробрала его от головы до самых пят, и на лбу его выступил пот, и он не понял сам, почему так случилось, ибо множество крестов видел он на своем веку.

Позади остался холм, потом еще один, потом ворота в каменной стене с бойницами, он свернул налево и оказался перед монастырской дверью, сплошь усеянной — для крепости — шляпками больших гвоздей. Он постучал; на стук проснулся брат-белец[94], монастырский привратник, и он попросил привратника пустить его в гостевую переночевать. И брат-белец подцепил совком немного тлеющего торфа и повел его в большой и неприютный флигель, крытый грязным камышом; и зажег торчавшую в стене меж двух камней лучину, и бросил торф в очаг, и дал ему еще две незажженные дернины и соломенный жгут, и показал ему одеяло, висевшее на гвозде, и на полке хлеб и кувшин с водой, и в дальнем углу лохань. А после брат-белец оставил его одного и вернулся на место свое подле двери.

А Кумал, сын Кормака, принялся что было силы дуть на тлеющий торф, чтобы поджечь соломенный жгут и две другие дернины; но ни дернины, ни жгут загораться никак не хотели, потому что были они насквозь сырые. Тогда скинул он с ног востроносые свои башмаки и вытащил из угла лохань в надежде отмыть от ног своих дорожную пыль; но так грязна оказалась в лохани вода, что даже и дна он не смог разглядеть. Он был голоден, и весьма, ибо не ел он с самого утра, а посему не стал расточать свой гнев на грязную лохань, а потянул с полки ржаной хлеб и откусил кусок, но тут же выплюнул откушенное на пол, потому как был тот хлеб плесневелым и черствым. Даже и тут не стал он давать воли гневу, ибо в горле у него пересохло; надеясь на кружку доброго меда или вина в конце дня, он и глотка не выпил из придорожных ручьев — чтобы слаще был ужин. Он поднес ко рту кувшин — и тут же отшвырнул его прочь, потому что вода в нем протухла и на вкус была горькой. Потом он пнул кувшин ногой, да так, что тот разбился о каменную стену, и снял с гвоздя одеяло, чтоб завернуться в него на ночь. Однако же едва он дотронулся до одеяла рукой, как ожило оно сплошь от великого сонмища блох. Тогда, вне себя от гнева, кинулся он было к двери, но брат-белец, привычный к такого рода вспышкам, запер ее снаружи; и выплеснул он тогда из лохани грязную воду, и принялся стучать лоханью в дверь, и стучал до тех пор, пока брат-белец не пришел к его двери и не спросил, что тревожит его и почему он не дает-де людям спать.

— Что меня тревожит? — вскричал Кумал, сын Кор-мака. — Или дернины твои не пропитаны влагой насквозь, как пески во всех трех Россесах разом? И разве блох в твоем одеяле не столько же, сколько в море волн, и не пляшут они так же споро? а хлеб, неужто не черствее он сердца монаха, забывшего Бога своего? и неужто вода в кувшине горечью своей и вонью уступит нечестивой его душе? а вода для омовенья ног, не того ли она самого цвета, какого станет он сам, когда поджарят его в геенне огненной?

Брат-белец проверил, надежно ли заложен запор, и воротился на свое место при дверях, ибо так хотел он спать, что беседа не была бы сейчас ему в радость. Кумал же, сын Кормака, стучал и стучал себе в дверь, покуда вновь не услышал шаги привратника, и тогда он крикнул: