18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Уильям Эйнсворт – Борьба за трон. Посланница короля-солнца (страница 71)

18

— Любезности очень милые и льстят женщине моих лет.

— Ваших лет! Прабабушка! Что касается меня, то я не знаю, что отняли у вас годы, но я обожаю за то, что они вам оставили.

— Фраза недурна. Она — ваша собственная?

— Злая, вы всегда смеётесь, а я глубоко чувствую всё, что вам говорю.

— Впрочем, что же вы хотите более моей дружбы? Любезный друг, если у вас есть, в чём я не сомневаюсь, немного чуткости, то вы остережётесь выражать мне ваши желания. Они были бы естественны, похвальны и, очень вероятно, хорошо приняты в свете, если бы относились к замужней женщине: это было бы в порядке вещей; вы не противны, я с этим согласна и признаю, что женщина со вкусом очень приятно бы устроилась с вами; вы видите, что я сужу о вас довольно прекрасно, и вы меня более не упрекнёте, что я худо отношусь к вам. Да, полно, размыслите, будьте серьёзны. Мы здесь не в парижской гостиной, я не светская женщина, не жена, нуждающаяся в утешении, и то, что было бы вашим долгом в Париже, если бы случились такие же обстоятельства, здесь смешно и гнусно. Да, смешно, потому что весь ваш подвиг превратится в деяние одного водевильного племянника, который подтибрил любовницу своего дяди, а гнусно, потому что в трудных обстоятельствах, в каких мы находимся, мне кажется, дело идёт о слишком крупных интересах, чтобы вмешивать в них глупости. Подумайте о том, кто мы, что вы делаете, и о миссии, которую мы должны охранять, и возвысьте немного вашу душу и мысли. Я удивляюсь, что мне приходится напоминать вам об этом, но наконец это, несомненно, не развлечение людей, путешествующих во время летнего отдыха, и не знаю, но я считаю себя выросшей и облагороженной благодаря нашей теперешней жизни. Мне кажется, получить от неё немного славы и иметь возможность гордиться собой благодаря ей — прекрасный подвиг. В этой отдалённой стране, где наши встречаются редко, и в особенности ещё реже они являются защищать другие интересы, а не свои, я чувствую, как моему сердцу передаётся вся гордость моей родины, а в моих венах бьёт лихорадка преданности к величию и славе Франции.

Она воодушевилась: ветерок, приносивший с собой благоухание цветущих кустарников, бил ей в лицо.

— А вы, мой жалкий друг, говорите о своей любви, — продолжала она, — что я говорю: о своей любви, — просто о своём вожделении, о надежде на удачное волокитство, об удовлетворении прихоти. Если бы вы знали, — а вы видите, как мало я этим удивлена, рассержена или взволнована, — если бы вы знали, как всё это мне безразлично ввиду сознания высшего долга и трудной задачи! Не чувствуете ли вы теперь здесь, что родина должна быть вашей единственной госпожой: думайте о ней и защищайте её; приберегите для неё всю вашу энергию и всю вашу любовь; имейте немного того пыла, который я хотела бы посеять и распространить в вас всех, чтобы воодушевить вас истинным рвением, которое не было бы снисхождением или препровождением времени. Вы же один должны и можете быть на это способны, так как для вас одного эта жертва есть самый настоятельный долг. Флориза и Альвейр не в пример другим и путешествуют для собственного развлечения; Пьер ещё так молод, что к нему можно предъявлять одно требование — это жить; единственно вы обязаны жертвовать собою для нашего дела вполне, телом и душою; я этого требую от вас. Вы предлагаете мне вашу любовь — нужно другое и более того: дело идёт не о волокитстве, а о жизни или смерти. Вы говорите: это кокетство? А я вам отвечаю: героизм! Вот видите, мы не понимаем друг друга. Это продолжается; не один день вы опять повторитесь.

Мари́ раскаялась, что была так жестока; она смягчила свой взгляд, положила свою руку на руку Жака и заметила кротко:

— Надо было вам сказать это раз навсегда, ради нашего блага.

Но если бы она выразила всю свою мысль, то скоро бы стало понятно, что она сердилась на своего вздыхателя не больше, как на себя, и что она боялась назойливого чувства, которое тот желал зародить в ней. Между Жаком и собою она подняла преграду столь высоко, как только было возможно, так как, спустив её ниже, она сомневалась бы с своём мужестве, чтобы её не переступить. Впрочем, по природе она была довольно стойкой, чтобы посвятить себя всю прельстившему её великому долгу и гордости — распространять среди народов незапятнанное имя Франции; она исполняла свою роль с той страстностью, какую вкладывают женщины в то, что их пленило: роман умалил бы и унизил это опасное предприятие. Её героизм возвысил её настолько верна мысль, что добрые дела распространяются, как благоухание, которое укрепляет и предохраняет.

Жак попробовал оспаривать её, говоря, что он предлагал ей свою жизнь, свою кровь и даст убить себя ради неё, что это было верно и просто, что не стоило труда говорить об этом. Но если в этом был героизм, то почему же эта пошлая преданность не допускает волокитства или любви? Разве не слава для французских офицеров, что они умеют одновременно вести дела Марса и Венеры? Не умеет ли самый мелкий солдат обожать свою милую и в то же время дать себя убить ради своего знамени? Таким образом, предлог был плох и нисколько не привёл Жака в уныние.

— Позвольте, — сказала, полуулыбаясь, Мари́, хорошенькая, свежая, розовая и обольстительная в своём охотничьем наряде, — позвольте, вы смешиваете точки зрения. Дело не идёт, по крайней мере, в данный момент о том, чтобы вы дали себя убить, что было бы, конечно, ясно, просто и коротко. Военная доблесть не терпит таких усложнений, пусть она загромождает голову и сердце, однако её путь определён. Можно сражаться и любить, но вы будете иметь ложное мнение о нашем положении, если сравните его с положением армейского корпуса на поле сражения, лицом к лицу с неприятелем. Если бы мы видели этого неприятеля! Но где он? Где он прячется? Какой тайной пружиной двигает он? Какое переодевание изобретёт он? Каких агентов двинет оц в поход против нас? Он всемогущий, у него есть всевозможные средства, люди, он — у себя, а мы подвигаемся вперёд, окружённые тайной, в беспрестанном и мрачном подозрении различных препятствий и неизвестности. Подумайте об этом: наша жизнь — сомнение, которое никогда не разоруживается и которое неутомимо следит за всем и остерегается всего и всех: нищего, проходящего мимо, и слуги, держащего под уздцы нашу лошадь. Вот что единственно важно в этот момент; не забывайте об этом ни на минуту и следите за всем; этого достаточно, чтобы вас занять в настоящее время, а я об этом не хочу даже думать: так эта мысль меня ужасает.

Мари́ побледнела. Жак понял, насколько этот совет был серьёзен и важен; он на этом прервал разговор, извинился и поспешил успокоить её внезапную, нервную тревогу.

— Простите меня, — сказал он. — Вы правы. Я вас люблю, вы это знаете, но без дурной мысли, как преданный друг, который для вас бросился бы в опасность, и если когда-нибудь потребуется вам помощь, моя жизнь к вашим услугам.

Мари́ дала ему поцеловать свою руку и пожала ему руку с нежностью, в которую она вложила чувство самой чистой привязанности.

— Благодарю, Жак, за ваши добрые и рассудительные слова; в этой неведомой стране, усеянной опасностями, большое утешение-знать, что у меня всегда будет поддержка и друг, что бы ни случилось.

Они присоединились к охоте.

Среди лошадей, верблюдов, слонов, нёсших клетки, в которых рычали пантеры-ящеры с повязками на глазах, толпа прибыла к кокетливой беседке Казар-Абад.

Сторож Хамед и гонец Хани были очень заняты, отдавая последние распоряжения целой армии слуг, вынимавших из корзин припасы полдника в большом зале, освежаемом струями воды, выбрасываемыми из большого водоёма.

В то время как на разложенной циновке каждый занимал место перед грудами плодов, золотыми кувшинами с длинными узкими горлышками и тонкими фарфоровыми вазами, наполненными золотистым вареньем, Жак находил большее удовольствие прогуливаться один вокруг этого изящного здания, прятавшегося в апельсиновых деревьях, испещрённых золотыми точками. Он пустил лошадь шагом и, очарованный, опьянённый этими благоухающими испарениями, вдыхал полной грудью чистый воздух и наслаждался тишиною прекрасного дня, мечтая о Мари́. Его сердце было полно счастья, в основе которого лежали приятная грусть и та горечь, какую Лукреций находил даже в глубине цветов. Что будет с этой сдерживаемой и запрещённой страстью, хранить которую в тайне и молчании представляло для него грустное очарование? Быть любимым Мари́ он от неё не требовал, и его судьба была жестока, потому что ему разрешалось повиноваться движению своего сердца, лишь если бы сердце Мари́ было свободно ценою жизни и счастья его дяди. Но всё-таки эта любовь, хотя обставленная такими границами и окружённая различными затруднениями, доставляла ему удовольствие, успокаивала его существо, и если бы он проник в глубину этого удовольствия, то, может быть, там оказалась бы тайная надежда на неведомое и полное неожиданностей будущее.

На дорожках взад и вперёд проходили слуги в синих блузах, неся на головах медные, чеканные блюда раскачивающейся походкой тех рабов, какие изображены на рельефах пилястр, портиках и на колоннах в развалинах Персеполиса.

Вдруг Жак остановился с удивлением, спрашивая себя, не игрушка ли он какой-нибудь галлюцинации. В толпе служителей, носивших блюда, он узнал Сюфера, добровольно преобразившего своё лицо, обрив его; кто-нибудь другой не узнал бы его в этой одежде, но у Жака слишком глубоко запечатлелось воспоминание об этих лживых глазах и скверном лице. Люди имеют свою особую личную наружность, от которой они не могут избавиться даже при переряживании. В их походке, главных замашках, осанке, в способе держать голову и плечи, в тысяче неуловимых подробностей есть род скрытого изображения, которое освобождается от вещественных элементов, подобно призракам Лукреция, и заставляет сразу узнавать близкого человека, потерянного из виду в продолжение долгих лет.