Уилки Коллинз – Женщина в белом (страница 45)
– Коль скоро мы снова вместе, Мэриан, – сказала она, – нам будет радостнее и легче общаться друг с другом, если мы примем мою замужнюю жизнь такой, какая она есть, и будем думать и говорить о ней как можно меньше. О себе, моя дорогая, я рассказала бы тебе все-все, – продолжала она, нервно расстегивая и застегивая мой пояс, – если бы мои признания могли бы этим и ограничиться. Но ведь они не могут – мне пришлось бы говорить не только о себе, но и о моем муже, а теперь, когда я замужем за ним, думаю, этих разговоров лучше избегать – ради него, ради нас и меня самой. И дело не в том, что они могли бы огорчить тебя или меня, ни за что на свете я не хочу, чтобы ты так думала. Но мне так хочется чувствовать себя совсем счастливой, ведь теперь ты снова со мной; мне хочется, чтобы и ты была счастлива… – Она неожиданно замолчала и оглядела мою гостиную, в которой мы расположились. – Ах! – воскликнула она, всплеснув руками с веселой улыбкой узнавания. – Вот и еще один старый друг! Твоя этажерка для книг, Мэриан, – твоя милая, видавшая виды старая лакированная этажерка, – как я рада, что ты привезла ее из Лиммериджа! И этот ужасный и такой тяжелый мужской зонт, без которого ты никогда не выходишь из дому в дождь! Но главное – твое дорогое, смуглое, умное цыганское личико, глядящее на меня, как, бывало, прежде! Здесь я словно снова дома. Как бы сделать так, чтобы эта комната еще больше напоминала наш дом? Я перевешу портрет моего отца из моей гостиной в твою и буду хранить здесь все мои маленькие драгоценности из Лиммериджа – и каждый день по многу часов мы будем проводить в этих четырех дружественных стенах. О Мэриан, – сказала она, садясь вдруг на скамеечку у моих ног и пристально глядя мне в лицо, – дай мне слово, что ты никогда не выйдешь замуж и не покинешь меня! С моей стороны очень эгоистично говорить так, но тебе лучше оставаться незамужней женщиной, если только… если только ты не полюбишь очень сильно своего будущего мужа… но ведь ты никогда никого не полюбишь сильнее, чем меня, правда? – Она опять замолчала, скрестила мои руки на моих коленях и положила на них свою голову. – Много ли в последнее время ты писала и получала писем? – спросила она тихо, внезапно изменившимся голосом. Я поняла, что означал этот вопрос, но сочла своим долгом не поощрять дальнейшие разговоры на эту тему. – Получала ли ты от него весточку? – продолжила она, поцеловав мои руки, дабы вымолить у меня прощение за прямой вопрос, на который она только что отважилась. – Он здоров и счастлив и продолжает работать? Оправился ли он… и… забыл ли меня?
Ей не следовало бы задавать этих вопросов. Ей следовало бы помнить о собственном решении, которое она приняла в то утро, когда сэр Персиваль принудил ее не расторгать помолвки с ним и когда она на веки вечные отдала в мои руки альбом с рисунками Хартрайта. Но, увы, где те непогрешимые представители рода человеческого, которые при любых обстоятельствах остаются верны собственным решениям, никогда не отступаясь и не изменяя им? Где та женщина, которая может навсегда вырвать из своего сердца образ, запечатленный в нем истинной любовью? Книги говорят нам, что подобные сверхъестественные существа есть на земле, но что подсказывает нам наш собственный опыт на этот счет?
Я не пыталась увещевать ее то ли потому, что меня искренне тронуло ее бесстрашное чистосердечие, открывшее мне то, что иные женщины постарались бы утаить даже от самых близких подруг своих, то ли потому, что в глубине сердца я чувствовала, будь я на ее месте, я задала бы те же вопросы и так же бы беспокоилась о любимом. Я могла лишь честно ответить, что не писала ему и не получала от него писем в последнее время, а затем перевела разговор на менее опасные темы.
Многое огорчило меня в нашем разговоре – нашем первом задушевном разговоре со дня ее приезда. Перемена, происшедшая в наших отношениях после ее замужества и поставившая между нами запретную тему, впервые за всю нашу жизнь; печальная уверенность в отсутствии всяческих теплых чувств и взаимного расположения между ней и ее мужем, в чем убеждает меня ее нежелание говорить об этом; грустное открытие, что болезненная привязанность (какой бы невинной и безвредной она ни была) все еще живет в ее сердце, глубоко пустив в нем корни, – все это могло бы опечалить даже тех, кто не любил ее так нежно и не сочувствовал ей так горячо, как я.
Есть только одно утешение, которое должно было бы успокоить меня, но которое, однако, не успокаивает. Вся прелесть и кротость характера Лоры, вся откровенность и любящая нежность ее натуры, все ее женское очарование, которое делало ее любимицей и отрадой всех, кто когда-либо оказывался рядом с ней, вернулись ко мне вместе с ее возвращением. То и дело я начинаю сомневаться во всех остальных моих впечатлениях, но в этом последнем, самом лучшем и счастливом, я убеждаюсь все больше и больше с каждым часом.
Теперь обратимся к ее спутникам. Первым я должна уделить мое внимание ее мужу. Обнаружила ли я в сэре Персивале после его возвращения что-то такое, что могло бы улучшить мое мнение о нем?
Трудно сказать. По-видимому, по приезде он столкнулся с небольшими неприятностями, вызывающими у него досаду, а в подобных обстоятельствах любому человеку не так-то просто было бы показать себя с лучшей стороны. Как мне кажется, он похудел за время путешествия. Его мучительный кашель и беспокойная суетливость еще больше усилились. Обращение его, по крайней мере со мной, стало гораздо более резким, чем прежде. В тот вечер, когда они вернулись, он поприветствовал меня совсем не так церемонно и учтиво, как в былые времена: ни вежливых приветственных речей, ни выражения чрезвычайного удовольствия видеть меня – ничего, кроме краткого пожатия рук и отрывистого «Здравствуйте, мисс Холкомб, рад вас видеть снова». По всей видимости, он воспринимает меня как неотъемлемую часть Блэкуотер-Парка; удовлетворившись тем, что я на месте, в дальнейшем он может меня просто не замечать.
Многие мужчины только у себя дома выказывают черты характера, которые никак не проявляются вне домашней обстановки. Это относится и к сэру Персивалю, чью манию чистоты и порядка мы уже имели случай наблюдать, это совершенно новое его проявление, насколько мне известно. Если, например, я беру книгу из шкафа в библиотеке и, уходя, оставляю ее на столе, он идет за мной следом и ставит ее обратно. Если я встаю со стула и оставляю его там, где сидела, он обязательно поставит его на прежнее место у стены. Поднимая с ковра цветочные лепестки, будто это горячие угольки, которые могут прожечь ковер, он что-то недовольно бормочет себе под нос; он с такой яростью обрушивается на слуг, если видит на скатерти хоть одну морщинку или что на сервированном к ужину столе недостает ножей, словно они оскорбили его лично.
Я уже упоминала, что с самого первого дня после своего возвращения в поместье он был чем-то обеспокоен и раздосадован. Неприятная перемена, которую я заметила в нем, вероятно, объяснялась именно этими заботами. Я стараюсь убедить себя в этом, поскольку очень хочу не огорчаться и сохранить веру в будущее. Безусловно, для любого человека станет испытанием, если ему придется столкнуться с досадными затруднениями, едва он вновь окажется на пороге собственного дома после долгого отсутствия, именно это и произошло с сэром Персивалем прямо на моих глазах.
В вечер их прибытия домоправительница проследовала за мной в переднюю, чтобы встретить хозяина с хозяйкой и их гостей. Увидев ее, сэр Персиваль первым делом поинтересовался, не спрашивал ли его кто-нибудь в последнее время. Домоправительница упомянула в ответ то, о чем рассказывала мне раньше, о визите незнакомца, заходившего узнать, когда вернется ее хозяин. Сэр Персиваль тотчас же спросил, назвался ли незнакомец. Джентльмен не назвал себя. По какому делу он приходил? Он не сказал. Как он выглядел? Домоправительница попыталась описать его, но не смогла сообщить никаких отличительных особенностей безымянного посетителя, по которым ее хозяин мог бы его узнать. Сэр Персиваль нахмурился, сердито топнул ногой и пошел на лестницу, не обращая внимания ни на кого из присутствующих. Почему его расстроил такой пустяк, не знаю, но то, что он действительно серьезно расстроился, не подлежит сомнению.
В общем, будет лучше, если я воздержусь от составления окончательного мнения о его характере и поведении в стенах собственного дома, пока его заботы – какими бы они ни были, – из-за которых он втайне, видимо, очень беспокоится, не рассеются со временем. Я собираюсь перевернуть страницу своего дневника и до поры оставить мужа Лоры в покое.
Гости – граф и графиня Фоско – следующие в моем списке. Для начала я отделаюсь от графини, чтобы поскорее покончить с этой женщиной.
Лора определенно не преувеличивала, когда писала мне, что при встрече я едва ли узнаю ее тетку. Никогда прежде мне не доводилось видеть, чтобы замужество могло произвести в женщине такую перемену, какую произвело в мадам Фоско.
Будучи Элеонорой Фэрли, тридцати семи лет от роду, она вечно говорила всякий претенциозный вздор и вечно досаждала несчастным мужчинам разными мелочными требованиями, прибегая к которым только глупая и тщеславная женщина может испытывать мужское долготерпение. Став мадам Фоско, сорока трех лет, она часами сидит, не произнося ни слова, застыв в каком-то оцепенении. Совершенно нелепые локоны, обрамлявшие ее лицо, сменили тугие ряды очень коротких завитков, наподобие тех, что можно видеть на старинных париках. Простой, приличествующий почтенной женщине чепец покрывает ее голову, благодаря чему впервые в жизни, сколько я ее помню, она выглядит благопристойно. Теперь никто (разумеется, кроме мужа) не имеет возможности лицезреть то, что раньше было доступно взору всех и вся, – я говорю о верхней части женского скелета, в частности о ключицах и спине до лопаток. В черных или серых, наглухо закрытых платьях – вид которых во времена ее девичества вызвал бы у нее усмешку или даже приступ хохота, смотря по настроению, – она сидит молча в углу. Ее сухие белые руки – такие сухие, что кажется, будто они из мела, – непрерывно заняты либо монотонным вышиванием, либо скручиванием бесконечных сигарок для графа. В те редкие мгновения, когда она отрывает взгляд своих холодных голубых глаз от работы, он обычно устремляется на ее мужа, молчаливо-покорный и вопросительный, так похожий на взгляд преданной собаки. Единственный намек на внутреннюю теплоту, который я смогла разглядеть за внешним покровом ее ледяной скованности, проявился раз или два в виде едва сдерживаемой звериной ревности к любой женщине в доме (включая служанок), с которой граф заговорит или на которую посмотрит хоть с малейшим интересом или вниманием. За исключением этого намека, мадам Фоско постоянно – утром, днем и вечером, в доме или вне дома, в хорошую погоду или дурную – холодна, как статуя, и непроницаема, как мрамор, из которого она изваяна. С точки зрения общественной пользы необычайная перемена, происшедшая в ней, вне всякого сомнения, является переменой к лучшему, ибо превратила ее в вежливую, молчаливую, ненавязчивую женщину, которая никому не мешает. Насколько же она в действительности стала лучше или хуже – другой вопрос. Несколько раз я наблюдала внезапную перемену в выражении ее лица, движении ее поджатых губ, слышала, как срывается ее обычно такой спокойный голос, – все это заставило меня подозревать, что ее теперешнее укрощенное состояние, быть может, скрывает в ней нечто опасное, что раньше, во времена ее свободной жизни, находило выход, никому не причиняя вреда. Есть вероятность, что я ошибаюсь, высказывая подобное предположение. Однако моя интуиция говорит мне, что я права. Время все рассудит.