Томас Гив – Мальчик, который нарисовал Освенцим (страница 34)
В тот раз мое юношеское воображение разыгралось не на шутку. На другом конце туннеля располагалась всего лишь самая обыкновенная железнодорожная станция. Дым валил из машинного отделения. Мы пришли к Лослау, к железнодорожным путям, ведущим на запад[80].
При свете лучей восходящего солнца я разыскал старых друзей, таких же измученных, но тем не менее крепко державшихся за свой скарб: одеяла, шарфы, миски, кружки, буханки хлеба, еще несколько мелочей, и даже банки с тушенкой.
– Мальчик, у тебя украли одеяло? – спрашивали они. – Это случилось на той ферме, где ты уснул? И хлеб тоже съели?
Я стыдился во всем признаться, поэтому тихо отвечал:
– Да.
Нам приказали залезть в открытые товарные вагоны, которые стояли вдоль платформы. Оказалось, что мы все уместились в два поезда. Мы построились аккуратными рядами, расставили ноги, обхватили руками соседа спереди, чтобы согреться, и, сев на корточки, уснули. Когда поезд тронулся, нас дернуло назад, и мы повалились друг на друга, но едва ли я что-то заметил. Я был измотан. За последние мучительные двое суток мы спали только 4 часа.
Вечером я собрался с силами, чуть приподнялся и выглянул из вагона. Местность была мне знакома. В 1939 году я проезжал здесь в экспрессе и ел сладости.
Слева параллельно нашему движению тянулся Одер. Я мог любоваться им вечно. Я знал Одер с рождения – я пил его воду, купался в нем, переплывал его на лодке вместе с тетей Рут. И даже спустя столько лет он по-прежнему меня завораживал.
Голод был невыносимым. Когда поезд остановился на маленькой пригородной станции, мы умоляли машиниста наполнить ведра снегом. Ледяные пушинки, грязные или белоснежные, превратились в настоящий деликатес, а прохожие, согласившиеся нам его подать, – в объект, достойный поклонения.
Кое-где даже рабочие с нашивками нацистской партии были готовы прийти на помощь. Хотя чаще всего наши просьбы оставались без внимания. На крупных станциях ждать сочувствия было бесполезно. На платформах толпились нагруженные чемоданами граждане Германии, отчаянно желающие уехать на запад. Узнав, что предпочтение отдали «недочеловекам», они бросали на нас ядовитые взгляды.
Должно быть, гордость напыщенных и высокомерных обладателей коричневой униформы штурмовиков, которые то и дело мелькали в гуще нетерпеливой толпы, была задета тем фактом, что у них оказалось меньше привилегий, чем у простых заключенных. Сколько у нас осталось времени? Должно быть, спрашивали себя в отчаянии они. Придут ли поезда, чтобы забрать гражданских?
Все было кончено. Вчерашние убийцы требовали спасения во имя всех добродетелей, выказать которые им так и не хватило смелости.
Мы исполнились решимостью показать свою силу. Стоило нам заметить в полях узников на работах, мы выкрикивали приветствия и желали им скорейшего освобождения. Охранники, которых в каждом вагоне было по двое, оказались бессильны. Их не прельщала перспектива бунта, но и остановить поезд они не имели права.
Неподалеку от Бреслау мы проехали мимо сотен узников, которые сооружали новые насыпи и расширяли железную дорогу. Это были заключенные тюрем и узники трудовых и концентрационных лагерей: военнопленные из Советского Союза, Польши, Франции и Бельгии, мобилизованные рабочие из Украины и Чехословакии – мужчины и женщины.
Когда поезд медленно полз мимо склада, мы увидели, как заключенные изо всех сил торопятся разгрузить мешки с мукой. Сдерживать презрение больше не было сил. Кто-то из нас запел – но не одну из лагерных песен, которыми мы доказывали самим себе, что еще живы. А другую – могучую песню, объединяющую миллионы. От мелодии, что зазвучала, по телу бежали мурашки, ведь это был настоящий гимн восстания. Ее подхватил весь поезд, вагон за вагоном.
– Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов[81]…
Все громкие протесты охранников заглушались «Интернационалом». Единственной песней, известной всем узникам, единственный гимн, который без труда узнал бы любой прохожий. Сказать, что он нравился нам больше других, нельзя, но он объединял нас и давал надежду.
В глубине склада разгневанный эсэсовец пытался загнать вверенное ему стадо одетых в тюремную робу созданий обратно на работы…
Бреслау запомнился только своими сортировочными станциями: бесконечные поля рельсов, навес из переплетенных силовых кабелей. Оборванные недавней бомбежкой стальные провода болтались у нас над головами.
Через некоторое время нас привезли в огороженный забором комплекс бараков. Сразу за ним поднимался лесистый горный склон, а перед ним тянулась одинокая колея железной дороги. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, что перед нами концлагерь. Я обрадовался. Сил ехать дальше у меня уже не осталось.
Уже несколько дней мы пребывали на морозе, а еда – 350 граммов хлеба в день, была давно съедена. Я не мог вспомнить, когда в последний раз держал во рту кусочек черствого ледяного хлеба или, на худой конец, ел снег.
Офицер СС, которому было поручено встретить наш поезд, кричал в привычной для своего ранга манере. Он рявкнул нашему главному охраннику, что лагерь переполнен и мы должны ехать дальше. Поезд вновь дернулся и пополз к основным путям.
Через час мы доехали до деревни, охранник открыл двери и прокричал уже хорошо всем знакомое «Raus[82]!». Я спрыгнул на землю, колени дрожали от слабости, и присоединился к тем, кто уже ждал нового марша. Но мои соседи, с кем я ехал все эти дни, так и остались в вагоне. У тех, кто несколько дней сидел на полу, больше не было сил подняться. Казалось, что они тихо спят, но на самом деле они уже были мертвы.
Мы шли через деревню. По левую сторону тянулись старые фермы, справа стояли ряды новых коттеджей, большинство из которых были недостроенными. Дорожный знак гласил: «Гросс-Розен»[83].
На повороте путь нам преградила лошадь с повозкой, груженной сеном. В возницах мы узнали французских военнопленных. Они были разговорчивы и совершенно безразличны к крикам наших охранников, приказывающих им убраться с дороги. Они хотели разузнать, кто мы и откуда. Я спросил у соседа, о чем они говорят.
– В нескольких километрах отсюда находится концентрационный лагерь, но они не знают, как там обращаются с узниками, – ответил он, поскольку знал французский.
– А что они кричали?
– Они пожелали нам удачи и сказали, что мы должны забыть о трудностях, последовать их примеру и проникнуться духом борьбы.
Миновав огромные каменоломни, по которым сновали люди в бело-голубой тюремной робе, мы пришли к воротам лагеря. Оттуда под бодрые выкрики: «Левой, правой! Левой, правой!» мы из последних сил промаршировали к огромной площади на перекличку, а уже после двинулись к баракам.
По обе стороны от дороги были разбиты большие клумбы с цветами. Растения выглядели безупречно, но было в них что-то уродливое: ведь они были не совсем цветами, а в первую очередь элементами узора, высаженными на участках земли, чье единственное предназначение – отделять здания СС от жалких лачуг узников.
Справа от нас за оградой находился женский лагерь, и его изможденные, одетые в лохмотья узницы, тоже привезенные с востока, кричали нам что-то на венгерском. Слева, под строгим надзором охранников и блоковых из числа уголовных заключенных, стоял мужской лагерь, где ввели комендантский час. Впереди виднелись еще одни ворота, к ним мы и направлялись. Там, на бугристом склоне холма, расположились около пятидесяти бараков – «расширенный лагерь». А рядом – крематорий.
Глава 15
Лагерь Гросс-Розен
Меня затолкали в блок № 40: голый деревянный пол, окруженный стенами, крышей, а внутрь вела неустойчивая лестница высотой почти в 2 метра, расстояние между ступеньками которой превышало полметра.
Лестница представляла опасность, возможно, так было задумано, и несчастные случаи были делом привычным. Мы поскальзывались и падали, порой даже пролетали между перекладинами, когда подталкиваемые нетерпеливой толпой, выбегали на многочасовые переклички, которые проводились трижды в день. Однажды вечером лестница одного из бараков рухнула под потоком сотни продрогших узников.
Гросс-Розен, так назывался этот лагерь. «Большие розы» – как в насмешку. Люди там становились нервными, раздражительными и не хотели идти на контакт.
Вечерами, после шумной и утомительной возни с раздачей одеял, всем нам приходилось искать, где лечь. Места на полу вечно не хватало. Ночной поход в уборную был сопряжен с риском получить пулю. На улице приходилось ощупью пробираться к выгребной яме. По возвращении оказывалось, что ваше место на полу уже кто-то занял. Если мы не хотели применять силу, то просто вставали к двери и ждали, когда кто-нибудь пойдет в туалет, чтобы занять его место.
Но даже тем, кто не вставал со своих мест, не удавалось спокойно поспать. В бараке яблоку было негде упасть, а те, кто пытался пройти через спящих вповалку людей, редко утруждали себя снять обувь. Если вам доставалось место у двери, то руки лучше было спрятать под голову, в противном случае их бы непременно отдавили.
Уже слышались далекие звуки перестрелок, но даже это не могло усмирить самых враждебных из нас. До того, как попасть в лагерь, большинство из них были респектабельными людьми: воспитанные отцы семейств, посещавшие церковь или синагогу. Однако оказавшись в нечеловеческих условиях рядом с людьми разного уровня образования, интеллекта и говоривших на разных языках, они и их мировоззрение менялись. Бог, единственный, на кого они возлагали надежды и в кого верили, не проявлял интереса к их страданиям. А потому разочарованные, избавившиеся от оков совести, эти респектабельные люди обращались к насилию. Теперь «каждый был сам за себя». Права и нужды ближнего, на которые им, по большому счету, и всегда-то было наплевать, больше не существовали.