ТОЛСТОЙ – МИРЪ, ВОЙНА и МИРЪ (страница 9)
- Смотри, - сказал он, показывая на неё пальцем, - теперь ты не султанша, а курица-наседка! В перьях вся!
- А вот и нет! - закричала Наташа, вылезая из подушек. - Я - звезда! - и она сорвала с ветки бумажную звезду, которую Агафья вешала последней, и прикрепила её к своей чалме. - Видишь? Теперь я самая главная звезда на ёлке!
Николай засмеялся ещё громче. Агафья стояла, смотрела на эту кутерьму и не знала, то ли плакать, то ли смеяться вместе с ними. Ветка на ёлке обломилась, игрушки валялись на полу, звезда - та, самая главная, стеклянная, - была поцарапана, потому что Наташа, хватаясь за ёлку, задела её и сбила, и теперь она лежала на ковре, и одно из её заострённых лучей откололось и закатился под диван. Но Агафья почему-то не сердилась. Она вдруг подумала о том, что всё это - и ёлка, и игрушки, и звёзды, и детский смех, и ссоры, и примирения, - всё это и есть жизнь, и что без всего этого жизнь была бы пустой и скучной, и что дети вырастут, и будут свои дети, и тоже будут таким же образом разбивать игрушки и ссориться, и мириться, и вешаться на ёлку, потому что иначе нельзя. Так уж устроен мир. Так уж заведено.
Она подошла к Наташе, взяла её на руки (девочка была лёгкая, как пёрышко), сняла с её головы остатки бумажной звезды, поцеловала в лоб и сказала:
- Эх, баловница. Что же ты делаешь? Графиня заругается. Иди-ка лучше в детскую, переоденься. Вечером гости придут, надо быть красивой.
- А я и так красивая, - сказала Наташа, но послушно вылезла из подушек, подобрала потерянную туфельку и, прихрамывая, убежала в детскую, оставив за собой след из перьев и ёлочных иголок.
Агафья посмотрела ей вслед, перекрестилась - широко, по-старинному, - и взялась убирать. Она подмела осколки, собрала упавшие игрушки, поправила обломанную ветку, повесила новые шары вместо разбитых. Уже вечерело, и за окном морозный воздух синел, и на сером, предвечернем небе зажглись первые звёзды - мелкие, частые, колючие, как те осколки, что она теперь собирала в совок. Агафья остановилась на минуту, посмотрела в окно на эти звёзды - те самые, что горели и при её бабушке, и при матери, и будут гореть, когда ни её, ни графа, ни маленькой Наташи, которая только что играла в звезду, уже не останется на свете, - и вздохнула. «Всё проходит, - подумала она. - И ёлка простояла, и игрушки разбились, и дети выросли, и старики состарились. А звёзды всё те же. И небу, верно, всё равно, кто там внизу живёт и какие игрушки разбивает».
Она закончила убирать, вытерла руки о фартук, подошла к окну. Небо было звёздное, морозное, такое, как и положено быть в декабре, когда Бог зажигает звёзды рано, а гасит поздно, и люди, глядя на них, думают о вечном, но вечное так и остаётся вечным, а люди - людьми: ссорятся, мирятся, бьют посуду, и только старые ключницы собирают осколки и вздыхают. Агафья улыбнулась собственным мыслям, перекрестилась ещё раз и пошла на кухню - ставить самовар к чаю, потому что скоро должны были приехать гости, а гостей без чаю не принимают, и самовар должен кипеть, и пироги должны быть горячими, и всё должно быть как положено, потому что порядок - он и есть порядок, и без него никуда.
И уже выходя из гостиной, она услышала, как сверху, из детской, доносится смех - Наташа, должно быть, мирилась с Николаем, и они вместе что-то выдумывали, и голоса их звучали так весело, так беспечно, что Агафья невольно улыбнулась, покачала головой и пошла своей дорогой, тихонько напевая старинную рождественскую песню, которую пела ещё её мать, - слова были давно забытые, а мелодия осталась, и жила в ней, и грела душу, как греет огонь в печи в зимний вечер.
X
День был августовский, жаркий, душный, с той тяжёлой, свинцовой тишиной, какая бывает перед грозой. В доме графа было тихо - хозяин третий день не выходил из кабинета и никого не принимал, и слуги ходили на цыпочках, боясь потревожить. Только поутру пришла почта из-за границы, и граф, получив письмо, долго сидел над ним, потом позвал управляющего и сказал: «Пьер пишет. Жив, здоров. Просит разрешения вернуться. Но я думаю - пусть ещё год поучится. Франция, говорят, успокаивается. Террор кончился, якобинцев разогнали. Теперь там консулы правят, и, кажется, становится тише».
Управляющий, старый немец, поклонился и вышел. А слухи по дому пошли такие, что молодой барин Пьер, которому тринадцать лет, пишет из Парижа страшные письма, и что Франция, говорят, уже не та, что была, и что там новый правитель, какой-то Бонапарт, усмирил всех и теперь собирает армию, и неизвестно, на кого. Семён, чистя сбрую, слушал вполуха и думал о своём. Думал он о том, что вот граф стар и болен, а наследник - мальчишка за границей, и неизвестно, придётся ли ему, Семёну, ездить с этим мальчишкой или так и останется при старом хозяине до самой его смерти. Смерти он не боялся - видал, как умирают старые господа, и знал, что после смерти всё равно надо жить и служить новому барину. Но ему не нравилась мысль, что новый барин будет тот самый толстый, неуклюжий мальчик, который когда-то, ещё до отъезда, бегал по двору и всё спрашивал у дворовых, почему небо голубое и почему люди не летают.
- Чудной он, - сказал Семён вслух, не обращаясь ни к кому. - И глаза у него не как у всех. Смотрит и будто видит что-то такое, чего мы не видим.
- А что, - спросила кухарка, толстая Марфа, подоившая корову, - вернётся, говорят? За ним, поди, присмотр нужен. Как бы не наделал глупостей.
- Не наделает, - ответил Семён. - Он смирный. Только задумчивый очень. А задумчивые редко глупости делают. Они больше про себя переживают.
В людской засмеялись. Семён обиделся - не на смех, а на то, что его не поняли. Он хотел сказать что-то ещё, но в это время из дома вышел графский камердинер, Григорий, и сказал, что граф требует заложить карету - ехать в город, к князю Курагину. Семён встал, надел тулуп, пошёл в конюшню запрягать.
В карете граф поехал один, и Семён, сидя на козлах, слышал, как старый барин тяжело вздохнул, усаживаясь на подушки, и сказал сам себе по-французски: «Que faire, mon Dieu? Il est encore si jeune. Что делать, Господи? Он ещё так молод». Семён не понял, о ком это граф, но догадался, что о Пьере. Боялся, верно, что мальчик пропадёт в чужой стороне. Или боялся, что сам не доживёт до его возвращения. Так и ехали молча, только колёса стучали по булыжнику, и над Москвой собиралась гроза, и душно было, и низко, и давило на грудь.
У дома князя Василия граф пробыл недолго - вышел бледный, злой, хлопнул дверцей и велел ехать обратно. Семён обернулся и увидел, как из окна второго этажа смотрит княжна Элен - тоненькая, с мраморными плечами, - и улыбается. Но улыбка её была какая-то пустая, ненастоящая, и Семёну стало не по себе. Он тронул лошадей, и карета покатилась назад.
В тот же вечер в доме графа Безухова узнали новость, которая облетела всю Москву: император Павел подписал указ, запрещающий молодым людям выезжать за границу на учёбу без специального разрешения. Теперь Пьер, как и многие русские дворяне, не мог вернуться, потому что был отправлен до указа, но и оставаться не мог - потому что указ требовал вернуть всех. Граф сидел в кабинете, перечитывал письмо сына и думал. А Семён, стоя у конюшни, смотрел на небо. Гроза уже прошла стороной, только прошумела и ушла, но воздух стал чище, и на чёрном, высоком небе зажглись первые звёзды.
«Что будет, то будет, - подумал Семён. - А граф, верно, выхлопочет разрешение. У него сила, деньги. А Пьер приедет - и будем жить дальше. Всем места хватит».
Он перекрестился, вошёл в конюшню, погладил лошадей, засыпал им овса и лёг спать на сеновале, слушая, как за стеной в людской играют на гармонике и кто-то поёт песню - старую, долгую, про то, как добрый молодец едет в чисто поле и никто его там не ждёт. И показалось Семёну, что эта песня - про всех, и про него, и про старого графа, и про маленького Пьера, который учится во Франции и не знает, вернётся ли когда-нибудь домой. А небо над Москвой было высокое, звёздное, и ветер дул с севера, и где-то вдали, за городом, начинались те самые поля, по которым скакали гонцы с приказами императора.
XI
Граф Кирилл Владимирович, одетый в просторный халат, сидел в своём любимом вольтеровском кресле у окна и перечитывал письмо, которое пришло сегодня утром из Парижа. Письмо было от Пьера - тринадцатилетнего мальчика, которого граф два года назад отправил учиться во Францию, и который теперь, судя по всему, не собирался возвращаться, потому что учёба, как он писал, была увлекательной, а Париж - самым прекрасным городом на свете. Граф читал, улыбался, иногда хмурился и поводил бровями - теми самыми густыми, седыми бровями, которые делали его лицо похожим на лицо старого, умудрённого жизнью льва.
- Что пишет? - спросил Григорий, подавая чашку.
- Пишет, - ответил граф, не поднимая глаз, - что Бонапарт, этот корсиканец, говорят, скоро всех разгонит и консулом себя сделает. Уже теперь все о нём говорят как о хозяине Франции. C’est un homme extraordinaire (Это необыкновенный человек), - пишет. Мальчишка, а туда же - судит о политике.
Григорий ничего не сказал, потому что о политике он не понимал, а Бонапарта видел только на картинках - маленький, злой, с рукой, заложенной за борт сюртука. Но он заметил, что граф не сердится на Пьера, а скорее гордится тем, что сын интересуется такими вещами.