ТОЛСТОЙ – МИРЪ, ВОЙНА и МИРЪ (страница 10)
- А что же, ваше сиятельство, - осторожно спросил Григорий, - вернётся он скоро? Или ещё поживёт во Франции?
- Поживёт, - сказал граф, откладывая письмо. - Пусть учится. У нас сейчас неспокойно. Государь, говорят, готовит новые указы, а с Европой неизвестно что будет. Пусть лучше во Франции сидит, чем здесь, под рукой императора, который может сослать за лишнее слово. Ici, c’est dangereux (Здесь опасно).
Григорий вздохнул, поправил салфетку и отошёл к окну. Небо было осеннее, низкое, серое, с мелкими, часто бегущими облаками, которые казались Григорию похожими на тех самых курьеров, что сновали между Москвой и Петербургом с царскими указами. По стеклу стучал мелкий, частый дождь - тот самый, который бывает в сентябре, когда лето уже кончилось, а зима ещё не началась, и всё вокруг кажется мокрым, липким, противным. И люди такие же - мокрые, липкие, противные. Вчера, например, приезжал князь Василий Курагин - будто бы навестить больного графа (граф, впрочем, не был болен, просто устал и не выходил к обеду), - но на самом деле, как понял Григорий, приезжал узнать, не написано ли новое завещание, и не отписано ли имение не тому, кому надо. Князь Василий сидел в кресле, пил чай, говорил о пустяках, но глаза его бегали, и он то и дело поглядывал на письменный стол, где в кожаном портфеле лежали бумаги.
«Лисица, - подумал тогда Григорий. - Пришёл понюхать, что где лежит». И теперь, вспомнив это, он подумал: «Придёт ещё. Придёт, непременно. Пока граф жив, он не успокоится».
Граф допил шоколад, отставил чашку и сказал:
- Григорий, напиши-ка ответ. Скажи: живи, учись, не скучай. И деньги я ему вышлю, сколько попросит. Пусть не нуждается.
Григорий подошёл к столу, взял перо, обмакнул в чернильницу и начал писать под диктовку. Граф диктовал медленно, с расстановкой, иногда задумываясь, и голос его звучал устало, но твёрдо.
- «Mon cher fils (Любимый сын), письмо твоё я получил и обрадовался, что ты здоров и весел. Что касается Бонапарта - не суди о том, чего не знаешь. Время покажет, кто он - гений или разбойник. Учись, слушай профессоров, не ленись. А возвращаться пока не торопись. В России сейчас не лучше, чем во Франции, а может, и хуже...»
Он замолчал, потер лоб и добавил:
- Не надо про хуже. Убери. Напиши: «Будь осторожен, береги себя. Твой любящий отец».
Григорий написал, сложил лист, запечатал сургучом и придавил печаткой с графским гербом. Граф взял письмо, поднёс к свече, чтобы сургуч застыл, и сказал:
- Завтра же отошли с курьером. Пусть летит.
Потом он откинулся на спинку кресла, закрыл глаза и, помолчав, проговорил, как будто сам с собой:
- Если я умру, он останется один. Князь Василий его съест. И княгиня Друбецкая - тоже. Надо что-то делать. Надо завещание... но когда? Всё руки не доходят.
Григорий стоял и смотрел на графа. Ему стало жаль старика - жаль тою тихой, молчаливой жалостью, которую чувствуют слуги к старым, одиноким господам, у которых нет никого, кроме слуг. У графа были родственники - князь Василий, княгиня Друбецкая, ещё какие-то кузины и племянники, - но все они хотели одного: его денег. А сын, единственный, кто любил его не за деньги, был далеко, во Франции, и неизвестно, когда вернётся.
- Ваше сиятельство, - сказал Григорий, помявшись, - а может, написать Пьеру, чтобы приезжал? Всё-таки родная кровь.
Граф открыл глаза, посмотрел на Григория долгим, тяжёлым взглядом и ответил:
- Нет. Пусть учится. Я ещё поживу. Я живучий.
Он усмехнулся - той кривой, невесёлой усмешкой, какой усмехаются люди, которые знают, что живучесть их уже на исходе, но не хотят этого показывать. Григорий поклонился и вышел в коридор.
В коридоре было темно, пахло старым деревом и воском. Григорий прошёл мимо комнаты, где когда-то жил Пьер - маленькой, с окном во двор, - и остановился. Комната была пуста, мебель стояла, накрытая простынями, и на стене висел портрет покойной графини Безуховой, молодой, красивой, с той особенной, грустной улыбкой, которая бывает у женщин, знающих, что они умрут рано. Григорий перекрестился, вспомнил, как маленький Пьер бегал по этой комнате, как спрашивал: «Григорий, почему небо такое высокое? Почему звёзды не падают?», - и как Григорий не знал, что ответить, и отвечал: «Бог так устроил, барин». А Пьер не верил, говорил, что Бог тут ни при чём, что всему есть объяснение, надо только искать. И Григорий думал тогда: «Чудной мальчик. Глаза большие, умные. Может, и вправду найдёт ответ».
Теперь Пьеру было тринадцать, он жил в Париже, учился в пансионе, писал отцу письма про Бонапарта и про то, как устроен мир. И Григорий, глядя на портрет его матери, подумал: «Вырос бы поскорее, приехал бы. А то старый граф, того гляди, помрёт, и останется мальчик один, а вокруг волки. Князь Василий уже зубы точит. И княгиня Друбецкая не отстаёт. Вчера опять заезжала - цветы привезла, а сама всё на портфель поглядывает. Лисицы, право слово».
Он пошёл вниз, на кухню, велел подавать обед и остался стоять у окна, глядя на осеннюю улицу. Дождь перестал, но небо оставалось низким, серым, и редкие прохожие шли, подняв воротники, пряча лица. Кто-то из дворовых сказал, что в Петербурге опять аресты, что государь недоволен, что боятся все - и вельможи, и купцы, и простые люди. Григорий слушал и думал: «Везде страх. Везде боязнь. А мальчик во Франции - ему, верно, лучше. Там хоть знаешь, чего бояться. А у нас - неизвестно. Может, завтра указ, а послезавтра - ссылка. И никто не знает, за что».
Он сел на лавку, взял в руки старую, зачитанную книгу - жития святых, которые любил читать на досуге, - но читать не стал, потому что мысли его были о другом. Он думал о том, что жизнь идёт, и никто не знает, куда она ведёт. Вот граф - богат, знатен, а лежит в кресле и боится, что после смерти его сына обманут. Вот князь Василий - умён, хитер, а тоже боится - боится, что не получит того, на что надеялся. А он, Григорий, - маленький человек, слуга, - а тоже боится, потому что если граф умрёт, то новый барин может прогнать его на старости лет, и пойдёшь по миру. Все боятся. И только небо - высокое, равнодушное - не боится ничего и смотрит на всех одинаково: и на графа, и на князя, и на слугу.
Он перекрестился, встал и пошёл накрывать на стол, потому что графу пора было обедать, и обед не должен был стынуть, и порядок должен был быть соблюдён, как при живом, и как при мёртвом - потому что порядок, он и есть порядок, и без него нельзя.
А за окном смеркалось, и в доме зажигали свечи, и тени плясали по стенам, и казалось, что в этом танце теней есть что-то такое, что не понять умом, а можно только чувствовать - чувствовать, что всё идёт так, как должно идти, и никто не может остановить это движение, ни царь, ни министр, ни самый богатый человек в России.
XII
День был декабрьский, морозный, солнечный, с тем особенным, праздничным блеском, какой бывает перед Рождеством, когда снег скрипит под ногами, иней на ветвях переливается, и кажется, что весь мир замер в ожидании чего-то радостного и светлого. В доме Ростовых сегодня были гости - не много, человек десять, - и все сидели в гостиной, пили чай с вареньем и слушали, как маленькая Наташа поёт перед ними французские романсы, которым выучила её гувернантка.
Ефим не видел этого, но слышал - сквозь двойные рамы доносился слабый, чистый голосок, такой тонкий и нежный, что даже старый кучер, не понимавший ни слова по-французски, почувствовал, как у него защемило сердце. Голос пел о чём-то грустном, о том, чего Ефим не мог бы назвать словами, но что понимал всем своим существом, потому что в этом голосе была та самая, неподдельная чистота, которая бывает только у детей - и которая проходит, когда они вырастают. В гостиной, как потом рассказывали лакеи, графиня Ростова утирала слёзы платком, сам граф, красный как рак, сидел с бокалом в руке и, всхлипывая, повторял: «Ах, какая девочка! Ах, Господи!», - а одна гостья, пожилая княгиня, очень важная и надушенная, наклонившись к уху графини, сказала: - Elle a du talent, ma chère (У неё талант, моя милая). У неё настоящий талант, берегите её.
Граф, услышав это, засмеялся сквозь слёзы и крикнул что-то громкое, весёлое, от чего все засмеялись, и Наташа, кончив петь, сделала реверанс - неуклюжий, смешной, потому что она ещё не умела кланяться как следует, - и побежала к матери, уткнулась ей в колени и спросила: - Мама, я хорошо пела? Мама, правда хорошо? - Графиня гладила её по голове и говорила: - Хорошо, моя радость, очень хорошо.
Но Наташе не сиделось на месте. Ей было шесть лет, и после долгого сидения в душной гостиной, после пения и аплодисментов, ей захотелось на воздух - на мороз, на снег, где можно было бегать, кричать, валяться в сугробе и не думать о том, как надо кланяться и говорить по-французски. Она выскользнула из комнаты, пока никто не заметил, сбежала по лестнице, накинула на плечи шубку - не застёгивая, кое-как - и выбежала на крыльцо.
Ефим, увидев выбегающую барышню, удивился.
- Барышня! - сказал он. - Холодно же! Зачем вы без шапки? Простудитесь, граф вас заругает.
- А я не боюсь! - закричала Наташа, подпрыгивая на морозе. - Ефим, а Ефим, отвезёшь меня завтра в Москву? Мы к тёте едем, я слышала. Отвезёшь?