реклама
Бургер менюБургер меню

ТОЛСТОЙ – МИРЪ, ВОЙНА и МИРЪ (страница 7)

18

«Эх, жизнь, - подумал Ермолай и стегнул лошадей. - Жизнь - она как дорога: едешь и не знаешь, что за поворотом. Может, село, может, яма, может, разбойники. А ехать надо».

Он обернулся на барина. Пьер спал, свернувшись калачиком на облезлых подушках, и лицо у него во сне было спокойное, детское, без той задумчивости и боли, которая мучила его днём. Ермолай посмотрел на небо - высокое, синее, с быстро бегущими облаками, - перекрестился и погнал лошадей быстрее, потому что до ночлега оставалось ещё вёрст пятнадцать, а темнело летом поздно, но всё же темнело, и надо было успеть, пока совсем не стемнело, и пока барин не проснулся и не начал снова спрашивать о том, на что нет ответа.

Лошади побежали рысью, и бричка застучала чаще, и пыль поднялась из-под колёс, и на секунду закрыла и небо, и поля, и лес, и потом только снова осела. Ермолай смотрел вперёд и думал о том, что всё это - пыль, дорога, слёзы барина, - всё это пройдёт, останется только память, да и та сотрётся, как эти колёсные следы на пыльной дороге сотрёт первый же дождь. И жизнь пойдёт дальше, и никто не вспомнит, что старый ямщик вёз двенадцатилетнего мальчика в дальнюю дорогу, на чужбину, а тот плакал о том, чего нельзя поправить.

VII

Старый повар Карп, служивший на кухне Болконских ещё при покойном князе, отце нынешнего, и помнивший такие времена, когда в Лысых Горах и не слышали ни о каких прусских мундирах, ни о вахтпарадах, а всё делалось по старине, дедовским обычаем, - стоял у огромной, сложенной из голландского кирпича печи, помешивая в чугунном котле уху из стерляди, которую старый князь любил больше всех прочих кушаний и требовал к столу всякий раз, как возвращался из поездок. Карп был толст, красен лицом, с седыми усами и маленькими, быстрыми глазами, которые, казалось, видели всё, что делается на кухне, но не видели ничего, что делается за её пределами. Однако в этот день Карпу пришлось увидеть и услышать больше, чем обычно, потому что дверь из кухни в столовую была притворена не до конца, и сквозь щель доносились голоса старого князя и молодого барина - князя Андрея, который всё лето прожил в Лысых Горах, смотрел за хозяйством, и, как говорили дворовые, очень скучал и всё поглядывал на дорогу, будто ждал кого-то, кто не приезжал.

Старый князь вернулся из Петербурга двумя днями ранее - злой, усталый, с таким лицом, что даже дворовые, видавшие всякое, старались попадаться ему на глаза пореже. Он никого не бил и не ругал, но ходил по дому, стуча палкой, и говорил вполголоса, и то и дело повторял какое-то одно слово, которое Карп не разобрал, но которое, как он понял, было нехорошим. А сегодня, после обеда, старый князь позвал сына в столовую, и Карп, поставив уху на огонь и распорядившись, чтобы помощник нарезал хлеб, сам пошёл послушать, потому что любопытство, которое у него было с детства, не угасло и в старости, хотя он и знал, что барину это не понравилось бы.

В столовой, большой, сумрачной комнате с портретами предков на стенах и с длинным дубовым столом, за которым в парадные дни собиралась вся семья, старый князь сидел на своём обычном месте - в кресле с высокой спинкой, - и, хотя был уже не в дорожном платье, а в домашнем сюртуке, всё ещё выглядел так, будто только что вернулся с вахтпарада: лицо его было красным, глаза горели тем особенным, недобрым огнём, который появлялся у него всякий раз, когда он говорил о политике. Андрей стоял у окна, заложив руки за спину, и смотрел не на отца, а куда-то вдаль, на сад, где уже начинал желтеть дуб, и на низкое, осеннее небо.

- Павел безумен, - сказал старый князь, не повышая голоса, но так, что каждое слово звенело, как натянутая струна. - Это не то безумие, которое лечат доктора, - нет, это безумие власти, безумие человека, который вдруг понял, что ему всё позволено. C’est un fou dangereux (это опасный безумец). Он хочет переодеть всю армию в прусские мундиры. Всю армию, слышишь? Наши суворовские чудо-богатыри будут ходить в тесных колетах и высоких ботфортах, как какие-нибудь фридриховские солдатики. А Суворова - в опалу. Суворова, который Россию прославил на всю Европу, - в ссылку. За что? За то, что он смел иметь своё мнение и не побоялся сказать: «Пудра не пушка, букля не пушка, коса не тесак, а я не немец».

Андрей молчал. Он знал, что когда отец начинал говорить таким тоном, лучше было не перебивать, потому что каждое слово находило свою дорогу и без чужой помощи. Но он всё же не выдержал и, продолжая смотреть в окно, проговорил, стараясь, чтобы голос его звучал спокойно, хотя внутри всё кипело:

- Mais c’est ridicule, mon père (но это смешно, батюшка). Как можно отправлять в опалу человека, который выиграл столько сражений? Это же не просто глупость - это… - он не нашёл слова.

- Это самоубийство, - закончил за него старый князь. - Самоубийство России. Потому что без армии мы ничто. А он, видите ли, хочет, чтобы армия была красивой. Чтобы она маршировала, как на параде. Чтобы все пуговицы блестели. Про то, что пуля - дура, а штык - молодец, он уже забыл. Ему нужны не солдаты, а куклы. И вся Россия, по его замыслу, должна стать кукольным театром, где он один - кукловод.

Карп, стоя у печи и прислушиваясь, удивлялся. Он не понимал многих слов - что такое «опала», что такое «колет», - но он понимал главное: барин ругает царя. И ругает так, как будто царь не помазанник Божий, а простой человек, который делает глупости. И ещё удивлялся Карп тому, что барин - старый князь - говорит слова вроде бы русские, а между ними вдруг вставит что-то непонятное: «C’est un fou dangereux». И Андрей, молодой барин, тут же отвечает тоже на непонятном: «Mais c’est ridicule, mon père». И Карпу показалось, что они говорят на этом непонятном языке потому, что боятся, что их услышит кто-то, кто донесёт царю. А на кухне - не донесут. Или боятся стены? Но стены, как известно, уши имеют - это Карп знал твёрдо.

- Молчи, - вдруг сказал старый князь, стукнув линейкой по столу так, что графин подпрыгнул, - не громко, но внушительно. - Молчи и слушай. La prudence est la mère de la sagesse (осмотрительность - мать мудрости). Запомни это. С языком сейчас надо быть осторожнее, чем когда-либо. Скажешь лишнее слово - и пропал, и меня за собой потянешь. А Марья? Ей девятнадцать лет. Кто о ней позаботится, если нас обоих сошлют в Сибирь?

Андрей повернулся от окна. Лицо его было бледно, губы сжаты, и в глазах - тех самых серых, глубоких глазах, которые так любила покойная мать, - стояла такая мука, что Карпу, хоть он и не был человеком чувствительным, стало жаль барина.

- Я понимаю, mon père (батюшка), - сказал Андрей. - Я молчу. Но сколько можно молчать? Когда же наступит время, когда можно будет сказать правду в глаза?

- Никогда, - сказал старый князь, и голос его прозвучал с такой уверенностью, что Карп невольно перекрестился. - Правду в глаза не говорят. Никогда. Её говорят в спину, когда человек уже не может ответить, или пишут в дневниках, которые сжигают перед смертью. А живые - молчат. И ты молчи.

Он замолчал, устало откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Карп понял, что разговор кончен, поставил уху на стол - в серебряной супнице, паром дышащую, с зеленью укропа сверху, - и хотел уже уходить, как вдруг услышал, как старый князь сказал, обращаясь не к Андрею, а к самому себе:

- Доживём ли мы до лучших времён? Или так и помрём, не дождавшись?

Андрей ничего не ответил. Карп вышел на кухню, сел на лавку и долго сидел молча. Помощник спросил было: «Что там, дядя Карп?» - но Карп только рукой махнул. Потом встал, подошёл к окну, выходившему в сад, и стал смотреть на дуб - тот самый, огромный, раскидистый, который рос у дома ещё со времён деда. Дуб этот ещё месяц назад был зелёным, свежим, и ветви его тянулись к солнцу. А теперь, в сентябре, листья на нём уже начали желтеть, и кое-где виднелись красные прожилки, и Карпу подумалось, что дуб этот - как жизнь человеческая: сначала тянется к свету, растёт, ширится, а потом приходит старость, и листья желтеют, и ветви гнутся, и всё идёт к своему концу. И никто не может этот конец отодвинуть - ни царь, ни князь, ни самый богатый и сильный.

«А они всё ругаются, - подумал Карп. - Царь на придворных, придворные на царя. А нам, мужикам, что с того? Одно остаётся: работать, молиться и ждать, пока всё само как-нибудь устроится. Или не устроится. Как Бог даст».

Он посмотрел на небо - низкое, осеннее, сплошь затянутое серыми облаками, - и подумал, что теперь до самой весны небо будет таким: хмурым, холодным, неуютным. И жизнь такая же: хмурая, холодная, и неизвестно, когда придёт весна. Может, скоро, а может, и никогда.

Он вздохнул, перекрестился на образ в углу - старенький, почерневший от времени, - и пошёл доделывать свои поварские дела, потому что у князя на ужин заказана была ещё стерлядь под соусом, и уха уже простыла, и надо было греть её заново, а старого князя, как знал Карп, если уха будет холодная, лучше и на глаза не показываться. Но мысли его всё ещё были там, в столовой, где барин и сын говорили о таких вещах, о которых простому человеку лучше не задумываться, а если и задумываться, то про себя, и никому, даже жене, не пересказывать, потому что язык - он без костей, и что скажешь сегодня, завтра может обернуться против тебя самого.