реклама
Бургер менюБургер меню

ТОЛСТОЙ – МИРЪ, ВОЙНА и МИРЪ (страница 6)

18

«Весна идёт, - подумал Петрушка. - Реки тронутся, поля выйдут из-под снега. А господа всё о своём - о шляпах, о танцах, о французском. И девочка маленькая, а правду сказала. Зачем притворяться? Жить надо по-правде».

Он постоял ещё немного, глядя на талый снег и на низкое небо, потом вздохнул, перекрестился на образ в углу - старый, почерневший образ Николая Чудотворца, который висел здесь со времён, когда дом только строили, - и пошёл обратно в столовую, потому что ужин ещё не кончился, и господам надо было подавать десерт, и лакеев не хватало, и граф, чего доброго, начнёт кричать, если вино не будет подлито вовремя.

Проходя мимо дверей детской, он услышал, как внутри уже не плачут, а смеются - и смеётся громче всех Наташа, должно быть, потому что мать дала ей ложку мёда, чтобы успокоить. И Петрушка невольно улыбнулся. «Ничего, - подумал он. - Вырастешь - сама всё поймёшь. И ещё не такое услышишь».

Он толкнул дверь в столовую и снова взялся за графин.

VI

Старый ямщик Ермолай, служивший в извозе двадцать пять лет и возивший и генералов, и купцов, и мелких чиновников, и даже однажды самого графа Орлова-Чесменского, которого помнил потому, что тот всю дорогу ругался и дал на чай целых десять рублей, - сидел на козлах своей брички, правил парой гнедых, неторопливо щёлкал кнутом и поглядывал по сторонам. День был летний, тёплый, с лёгким ветерком, который тянул с полей, пахло свежим сеном и ещё чем-то сладким, должно быть, цветущей гречихой. Дорога шла леском, потом полем, потом снова леском, и было то самое русское лето, когда всё растёт, цветёт, и кажется, что так будет всегда, и никто не думает о том, что зима когда-нибудь вернётся и всё это покроет льдом и снегом.

В бричке, на облезлых кожаных подушках, сидел мальчик - толстый, неуклюжий, с круглым лицом и с глазами, которые были слишком большими и слишком блестящими для его возраста. Ему было двенадцать лет, но выглядел он на четырнадцать, а по своей задумчивости, по тому, как он смотрел на проплывающие мимо поля и леса, - будто искал в них что-то такое, чего другие не видят, - казался иногда взрослым, иногда совсем ребёнком, который ещё не понимает, куда его везут и зачем. Пьер Безухов - незаконный сын старого графа Кирилла Владимировича, которого отец, несмотря на все сплетни и пересуды, признал и теперь отправлял в Париж, чтобы тот учился, набирался ума-разуму и, когда вернётся, уже не позорил бы фамилию своей неуклюжестью и странными речами.

Перед отъездом, у крыльца московского дома на Молчановке, старый граф - больной, с жёлтым лицом и трясущимися руками, но ещё живой и ещё властный - обнял сына, перекрестил его и сказал, стараясь говорить твёрдо, хотя голос прерывался:

- Mon fils (сын мой), apprends, deviens un homme (учись, стань мужчиной). Я уже стар и, верно, не дождусь твоего возвращения. Но ты должен стать таким, чтобы о тебе говорили с уважением. Не как обо мне - обо мне говорят, что я старый грешник, - а как о человеке честном и умном. C’est tout ce que je te demande (вот всё, о чём я тебя прошу).

Пьер кивнул, не поднимая глаз. Он не умел прощаться - не потому, что не любил отца, а потому, что всякое прощание казалось ему чем-то страшным, окончательным, как смерть. Он полез в бричку, зацепился полой сюртука за подножку, чуть не упал, покраснел, наконец уселся и уставился в пол. Ермолай щёлкнул кнутом, лошади взяли с места, и бричка, покачиваясь, выехала со двора.

Дорога была долгая - Ермолаю велели везти Пьера только до Петербурга, а там пересадка, другой ямщик, а может, и вовсе карета. Но пока они ехали вместе, и старый ямщик время от времени оборачивался, чтобы посмотреть на барина, который всё молчал и смотрел вдаль, на поля, на леса, на проплывающие деревни, где бабы в белых платках работали в поле, а мужики в лаптях и рваных рубахах брели по обочине, шапки сняв, когда мимо проезжал кто-то похожий на господина.

Пьер думал. Думал он много и о многом - больше, чем следовало двенадцатилетнему мальчику, которого отправили учиться за границу. Он думал о том, почему люди не равны: одни родились богатыми, другие - бедными; одни умеют читать и писать, другие - нет; одни повелевают, другие подчиняются. И казалось ему, что это несправедливо, и что нужно как-то это исправить, и что он, Пьер, когда вырастет, непременно что-нибудь сделает, чтобы все люди были счастливы. Но как - он не знал. И от этого незнания становилось тоскливо, и он начинал смотреть на облака, которые бежали по высокому летнему небу, и думать о том, что облакам хорошо - они плывут, куда ветер дует, и никто их не спрашивает, и никто им не приказывает.

- Почему люди убивают людей? - спросил он вдруг вслух, не оборачиваясь к Ермолаю, а так, будто спрашивал у самого неба.

Ермолай услышал, но не понял. Он подумал, что барин спрашивает о чём-то своём, о том, что ему, ямщику, не дано понять, и потому промолчал.

- Зачем одни повелевают, а другие подчиняются? - продолжал Пьер, и в голосе его слышалась не детская обида, а какая-то взрослая, горькая недоумённость. - Je veux comprendre le monde (я хочу понять этот мир). Но он не хочет, чтобы его понимали.

Он замолчал, откинулся на подушки и закрыл глаза. В бричке было тепло, пахло кожей, лошадьми и ещё какой-то травой, должно быть, прилипшей к колёсам. Пьер не спал - он думал, и мысли его были тяжёлыми, неповоротливыми, как те самые камни, которые он однажды видел на берегу реки - большие, серые, мшистые, которые никто никогда не сдвинет с места.

Ермолай, обернувшись, увидел, что барин не плачет, но и не улыбается. Лицо у него было бледное, напряжённое, и глаза, когда он их открыл, смотрели куда-то внутрь, на свои собственные, неведомые ямщику мысли.

- Барин, - сказал Ермолай, чтобы хоть как-то нарушить тишину, которая становилась тяжёлой, как перед грозой, - не скучайте. Дорога дальняя, а в Париже, говорят, весело. Там и театры, и балы, и всякие заведения для благородных. Граф ваш, верно, не обидит - денег даст. Погуляете, людей посмотрите, себя покажете.

Пьер услышал, но не сразу понял. Потом повернулся к Ермолаю, и в глазах его вспыхнуло что-то похожее на удивление - что ямщик, простой мужик, думает о театрах и балах.

- Весело? - переспросил он. - Там ещё недавно казнили людей на площадях. Каждый день. Казнили за то, что они думают не так, как те, у кого власть. C’est la révolution. Там не до балов.

Ермолай не понял французских слов. Он вообще не знал французского, потому что в их деревне не было ни гувернёров, ни пансионов, а учили только Богу молиться да в поле работать. Но он заметил, что лицо у барина стало ещё бледнее, и на глазах выступили слёзы - не те горькие, громкие, какие бывают у детей, когда их наказывают, а тихие, скупые, которые текут по щекам сами собой, и тот, кто плачет, даже не замечает их, пока не почувствует солёный вкус на губах.

«Что ж это? - подумал Ермолай. - Плачет мальчик. О чём? О том, что во Франции убивали людей? Или о том, что его отправили одного в чужую сторону?» Ему стало жаль барина - той простой, безыскусной жалостью, какую старый человек чувствует к молодому, который идёт туда, куда сам он уже не пойдёт.

Он помолчал, потом стегнул лошадей - не больно, так, для порядку, - и сказал, глядя прямо перед собой:

- Ничего, барин. Везде люди, везде и смерть. И в Париже люди, и в Москве. А вы не плачьте. Вы молодой, вам жить да жить. Может, и к лучшему, что посылают вас в чужие края. Ума наберётесь, а без ума - что без рук.

Пьер вытер слёзы рукавом - неуклюже, по-детски, - и снова уставился на небо. Небо было высокое, летнее, того самого чистого, глубокого синего цвета, какой бывает только в июне, когда земля уже прогрелась, а дожди ещё не пошли. Облака бежали по небу, и Пьер смотрел на них, и думал о том, что облака не знают ни горя, ни радости, ни страха, ни надежды - они просто плывут, и им всё равно, кто на них смотрит и какие мысли приходят в голову тому, кто лежит в бричке и едет неизвестно куда.

Он закрыл глаза и попробовал представить Париж - большой, шумный, с высокими домами и узкими улицами, где ещё недавно казнили людей. Но Париж не представлялся. Вместо него представлялась Москва - знакомая, родная, с запахом пирогов и колокольным звоном. И отец, старый граф, который остался там, на крыльце, и махал ему рукой, пока бричка не скрылась за поворотом.

«Вернусь ли я? - подумал Пьер. - Увижу ли я его ещё?»

И ответа не было. Потому что ответа никто не знал - ни он, двенадцатилетний мальчик, ни Ермолай, старый ямщик, ни сам граф Кирилл Владимирович, который, может быть, умрёт раньше, чем сын доедет до границы.

Ермолай ехал молча, только изредка покрикивал на лошадей и щёлкал кнутом. Дорога шла в гору, потом под гору, и бричка скрипела, и колёса стучали по камням, и ветер свистел в ушах. Ямщик думал о своём - о доме, о жене, о детях, которые остались в деревне, и о том, что осенью надо будет косить сено, а дров на зиму ещё не запасено. А ещё думал о том, как странно устроена жизнь: вот он, мужик, везёт барина в дальнюю дорогу, на чужбину, а барин плачет оттого, что люди убивали людей. А сам барин, если захочет, тоже может убить - не своими руками, так чужими, потому что у него деньги есть, а у кого деньги, у того и власть. И никто его не спросит: зачем убил? А почему так - ни Ермолай, ни Пьер, ни самый умный человек не объяснят.