ТОЛСТОЙ – МИРЪ, ВОЙНА и МИРЪ (страница 1)
ТОЛСТОЙ
МИРЪ, ВОЙНА и МИРЪ
Часть первая
I
В большой приёмной зале Зимнего дворца, той самой, что примыкала к парадной опочивальне и была вся уставлена мраморными статуями и высокими зеркалами в золочёных рамах, граф Фёдор Васильевич Ростопчин стоял у окна и смотрел на мокрый снег, который падал на гранитные плиты набережной. Снег этот был самый мокрый, самый противный, какой только бывает в петербургском ноябре, и он падал и тотчас таял, и графу казалось, что вместе с этим снегом тает и вся прежняя жизнь - екатерининская, сытая, понятная, где каждому было известно его место и где самое слово «завтра» не означало ничего страшного, - и на смену ей идёт что-то такое, чего никогда ещё не было, и хотя он, Ростопчин, не мог бы сказать словами, что именно идёт, но всем существом своим чувствовал, что это новое будет самым тяжёлым, самым мучительным из всего, что ему довелось пережить.
В зале, несмотря на поздний час, толпились сановники, генералы, иностранные послы; никто не спал, и никто не думал о сне - все, перешёптываясь, поглядывали на дверь, которая вела во внутренние покои, и все ждали: когда приедет из Гатчины новый император, кто первым поклянётся ему в верности, кому первому отрубят голову. Но ждали не в опочивальне, где лежало тело, - туда допускали только самых близких, тех, кто имел право на последнее прощание, - а здесь, в приёмной, где свечи в тяжёлых канделябрах давно уже оплыли и жёлтый, дрожащий свет их ложился на вызолоченные стены, на высокие зеркала, в которых смутно отражались неподвижные фигуры придворных, и на лица, бледные и напряжённые, какие бывают у людей, которые за одну ночь могут лишиться всего.
- C’est donc fait, mon cher, - сказал Ростопчин, не оборачиваясь, потому что узнал шаги князя Долгорукова, того самого, который при Екатерине был в большой силе, а теперь, как и все, не знал, останется ли при дворе хотя бы до утра. - Она умерла, и вот мы остались с этим человеком, который сорок лет провёл в ожидании, и я вас спрашиваю, князь, откровенно, как на духу: верите ли вы, что мы переживём это царствование? Я, признаться, не верю. Он странный, очень странный, и притом убеждён в своей правоте, а это, как известно, опаснее всякого безумия. Ему кажется, что порядок, дисциплина, парадный шаг - всё это спасёт Россию, но Россия, прости Господи, не нуждается в спасении от пруссаков, а он этого не понимает.
Князь Долгоруков, старый вельможа с седыми бакенбардами и потухшими глазами, медленно подошёл к окну и тоже уставился на снег, который всё падал и таял, оставляя на стекле мутные разводы. Он долго молчал - так долго, что Ростопчин уже начал думать, не заснул ли старик стоя, - но князь наконец проговорил, тихо и как бы нехотя:
- Вы слишком строги, граф. Он несчастлив. А несчастье, вы знаете, делает людей жестокими, но со временем, может быть, он смягчится.
- Посмотрим, - усмехнулся Ростопчин, и усмешка эта вышла горькой, какой она у него бывала в минуты, когда он говорил правду, которую никто не хотел слышать. - В чудеса я не верю. И хуже всего то, что он ненавидит всех, кто был близок к его матери, всех без исключения, и мне, и вам, и любому, кто носил екатерининскую ленту, остаётся либо приспособиться, либо погибнуть. Третьего не дано.
Он отошёл от окна и прошёлся по зале, машинально поглядывая на двери, откуда то и дело выходили адъютанты с бледными лицами, которые были бледны не от горя, а от страха - того самого страха, который делает людей покорными и жестокими одновременно. В дальнем конце залы, у колонны, обитой тёмно-зелёным сукном, стоял старый граф Кирилл Владимирович Безухов, опираясь на палку - он был болен и едва держался на ногах, - а рядом с ним, держась за полу его сюртука, переминался с ноги на ногу мальчик лет одиннадцати, толстый, нескладный, с огромными задумчивыми глазами, которые глядели на всё вокруг с таким выражением, будто он видел не то, что видели другие, а что-то своё, понятное только ему одному. Это был Пьер, незаконный сын графа, которого старик, как говорили, собирался объявить наследником, и Ростопчин, глядя на этого мальчика, подумал, что дети, должно быть, не понимают того, что происходит, и слава Богу, что не понимают, потому что если бы понимали, то, наверное, умерли бы от страха или от жалости.
Он вспомнил, что внизу, у служебного подъезда, ждут в каретах жёны и дети тех, кто допущен в залы. Говорили, что графиня Ростова привезла с собой троих детей - десятилетнего Николя, четырёхлетнюю Наташу и восьмилетнюю Веру, - и теперь все они сидят в темноте, кутаясь в шинели и пледы, и не понимают, почему их не пускают в тёплые комнаты, и старший, Николай, верно, дразнит сестёр, а маленькая Наташа, должно быть, спит, убаюканная мерным стуком дождевых капель по крыше экипажа. «И пусть, - подумал Ростопчин. - Им не надо видеть того, что здесь происходит. Им не надо знать, как страх делает взрослых похожими на трясущихся зайцев».
Из опочивальни вышел доктор, вытирая руки, и что-то шепнул гофмаршалу. Тот перекрестился и, ни на кого не глядя, быстрыми мелкими шагами направился к выходу. Ростопчин понял, что всё кончено. Он подошёл к князю Долгорукову и сказал тихо, почти в самое ухо, так, чтобы никто больше не слышал:
- Она умерла. Теперь мы увидим, что сделает Павел. Но я вам говорю, князь, это начало конца, и помяните моё слово: прежде чем пройдёт год, многие из нас пожалеют, что родились на свет.
Долгоруков ничего не ответил, только вздохнул и поправил орденскую ленту, которая немного съехала набок, и этот жест был таким старым, привычным, что Ростопчину вдруг стало жаль старика - тою безнадёжной жалостью, какую чувствуешь перед человеком, чьё время уже прошло, а он сам этого ещё не понял.
Он вышел в коридор, спустился по широкой мраморной лестнице, где на каждой ступеньке стояли гвардейцы с ружьями, и оказался у главного выхода. Здесь, в вестибюле, было холодно, пахло сыростью и лошадьми, и швейцары в красных ливреях, поминутно отворяя тяжёлые дубовые двери, впускали и выпускали курьеров, которые привозили и увозили какие-то пакеты. Ростопчин остановился на минуту, глядя на улицу. Ночь была тёмная, ветреная, и снег с дождём, который час назад казался таким бесконечным, уже переставал, и в просветах между тучами кое-где виднелось чёрное, звёздное небо. У подъезда теснились кареты - десятки карет, чёрных, с зажжёнными фонарями, и в одной из них, той, что стояла ближе всех к крыльцу, в окошке мелькнуло детское лицо - круглое, с вздёрнутым носом, - и тотчас скрылось, потому что кто-то задернул занавеску.
«Ростовы, - подумал Ростопчин. - Десять лет мальчику. Он ещё не знает, что его ждёт. И слава Богу, что не знает».
Он надел шинель, взял у швейцара треуголку и вышел на крыльцо. Мокрый снег тотчас начал таять на его лице, смешиваясь с потом, и это было неприятно, но он не вытер лицо, потому что ему вдруг захотелось почувствовать эту холодную, липкую влагу как что-то настоящее, единственно настоящее, что осталось в этом мире, где всё остальное - чины, ленты, должности, надежды - было обманом и прахом. Кучер подал экипаж; Ростопчин сел, захлопнул дверцу и сказал: «На Литейную».
Экипаж тронулся, и колёса его застучали по мокрой брусчатке, и этот стук был таким ровным, таким привычным, что граф невольно закрыл глаза и стал думать. Думал он о том, что было, и о том, что будет, и о том, как странно устроена жизнь, что самый умный человек не может предвидеть того, что случится с ним через неделю. Вот ещё вчера он, Ростопчин, был в силе, Екатерина называла его «mon ami» и поручала ему важные дела, а сегодня он уже никто, и стоит только Павлу нахмуриться - и завтра его, Ростопчина, повезут в Шлиссельбург, и никто не заступится, никто не вспомнит. И от этого страха, который он чувствовал не первый час, вдруг отлегло, и вместо страха пришло какое-то спокойное, почти равнодушное любопытство: а что же будет дальше?
Он открыл глаза и посмотрел в окно. Небо было низкое, мутное, но кое-где уже проглядывали звёзды, и ветер разгонял тучи, и казалось, что всё это небо, весь этот бесконечный, холодный свод давит на Петербург, и этот гнёт никогда не кончится, и люди, которые живут под этим небом, уже не могут дышать свободно, потому что привыкли бояться. И Ростопчин подумал о том, что история человеческая - это не то, что делают цари и министры, и не то, что написано в указах и трактатах, а что-то другое, что совершается само собою, помимо воли людей, и люди только думают, что они ведут её, тогда как на самом деле она ведёт их, как ветер ведёт осенний лист, и никто не знает, куда и зачем. Вот Екатерина умерла. Вот Павел стал царём. Вот он, Ростопчин, сидит в экипаже и едет по мокрой мостовой, и всё это вместе взятое есть нечто такое, что нельзя ни остановить, ни изменить, ни даже понять до конца, а можно только смотреть и удивляться, как смотрят на быструю реку, в которой кружатся и тонут щепки.
Экипаж остановился у его дома на Литейной. Ростопчин вышел, расплатился с кучером и, не торопясь, поднялся к себе в кабинет. В кабинете горела одна свеча, и жёлтый круг её света падал на письменный стол, заваленный бумагами - докладами, донесениями, черновиками указов, которые теперь, должно быть, никому не были нужны. Он сел в кресло, взял перо, обмакнул его в чернильницу и долго сидел так, не зная, что писать. Хотелось написать прошение об отставке, но рука не поднималась, потому что в глубине души он ещё надеялся, что всё образуется, что Павел одумается, что страх пройдёт и жизнь войдёт в свою колею. Он положил перо, отодвинул бумаги и посмотрел на портрет Екатерины, который висел над столом в золочёной раме, - молодая, с орлиным профилем, в гвардейском мундире, - и ему показалось, что она смотрит на него с укоризной, будто спрашивает: «Что же ты, Фёдор, испугался?»