18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Тимур Темников – Герой (страница 31)

18

— За что?

— За то, что я тебе нагрубил.

— Ты идиот, — говорила она тихо медленно, боясь перейти на крик. — Причём тут «нагрубил», ты наркоман. Ты понимаешь, придурок. За что ты извиняешься?

— Мне кажется, ты плачешь, — сказал Давид.

В трубке, ненадолго воцарилась тишина, за которой последовало:

— Нет.

— Если нет, то почему молчишь, — продолжал наивничать Додик.

— Потому, что мне нечего тебе сказать.

— Ты не простишь меня? — казалось, голос Давида был исполнен трагедии. — Ты пойми, мне было так хорошо с тобой. Это всё наркотик, проклятый наркотик. Я брошу, я обязательно брошу.

— Брошу?! — Возмутилась девушка. — Брошу?! Ты мне звонишь, что бы сказать, что когда ни будь, возможно, ты бросишь?! Ты сам слышишь, что говоришь?!

— Просто, мне сейчас очень нелегко, Машенька, — змеёй жалости вползал Давид. — Мне ужасно тяжело. Я знаю, только ты можешь мне помочь. Только ты — мой самый близкий и дорогой человек, — Давид так вошёл в роль, что засопел носом, и глаза его увлажнились.

— Разве я не пыталась это сделать? Разве я не просила, не умоляла тебя? Когда-то я тебя предупреждала, что бы ты вообще не связывался с Михаилом. Это ведь он, Михаил, посадил тебя на иглу?

— Он, он. Прости меня, я дурак. Машенька, если бы я не был таким бестолковым, я бы никогда не вляпался в такое дерьмо. Маша, вытащи меня, Маша.

Манипуляция была не прикрытой и грубой до простоты, той, что хуже воровства. Но влюблённому сердцу Машки, с его материнской заботой ко всему окружающему, разве было дело до подозрений. Человек просил её о помощи и надеялся только на неё одну. Значит, только она одна и могла ему помочь. И не сделай она этого, её нежное сердце разорвалось бы в клочья, от переполнявших долгом чувств.

— Как, чем, что я могу сделать? — Спросила она, готовая броситься на вызов, словно скорая помощь.

— Меня ломает, Маша, — говорил Давид, кряхтя и постанывая.

Его «я» было настолько подчинено процессу добывания наркотика, что стало гутаперчивым, как дождевой червяк, и интуитивно предлагало нужное поведение, в зависимости от ситуации. Оно могло плакать навзрыд, когда было нужно, бунтовать, срываясь в крике, скрежетать зубами от несуществующей боли — и всё для того, что бы в конечном итоге достать заветный белый горького вкуса порошок.

— Я могу умереть от ломки, — продолжал он, — мне нужно постепенно снижать дозу. И тогда я выкарабкаюсь, обязательно выкарабкаюсь, Машенька. Если бросить резко, — говорил он через пару тяжёлых вздохов, — то сердце может не выдержать.

Машка уже сама была готова искать героин.

— Где мне его тебе купить?

— Да зачем, зачем тебе рисковать, — отвечал благородный Давид, — я сам куплю. Вот только денег у меня нет.

— Сколько? — Всхлипывала Маша.

— Штука…

— Ты дома? Я привезу.

— Нет, давай, встретимся на улице, что бы я сразу смог сходить, купить.

— Ладно. А где?

— На Ивантеевской, у цветочного киоска, через час.

— Хорошо.

Давид дождался, пока Маша повесит трубку, и вскрикнул от радости. За эти деньги он сможет купить целый грамм. Ему хватит сегодня на вечер и завтра на утро, а может останется и на третий день.

Ловок.

Встретившись, он быстро взял у неё деньги и попросил подождать полчаса.

— Мне будет нужна твоя помощь. Подождёшь?

Конечно же, он не собирался возвращаться.

— Да, — тихо ответила Маша, и осталась ждать у моря погоды.

Когда же через три часа, возвращалась домой, единственное, что она делала — злилась на себя за то, что не пошла с Давидом. Думая, что с ним что-то случилось, она несколько раз звонила из дома, но трубку никто не поднимал. Только утром, она стала понимать, что её просто кинули.

Сейчас, совесть Давидова, усиливающаяся ломотой в теле, вернула его взгляд к наполненному «баяну».

Взгляд, медленно прошёлся по делениям на шприце, перескочил на стену, подоконник, вырвался в ночь, через стекло и обратился к звёздам. Маленькими, светлыми точками рассыпались они по небу. Одни глядели на него молча и безучастно, другие мерцали, словно чьи то, желающие скрыть слёзы, глаза. Глаза обманутых им друзей, приятелей, любимых — бывших друзей, бывших приятелей, бывших любимых.

Совесть! Совесть! Совесть! Нет людей бессовестных. Даже самые отпетые негодяи, постоянно подвергаются её нападкам, поэтому и заканчивают почти всегда, плохо. А уж человек зависимый, если и кажется окружающим, напрочь, лишённым собаки сверху, внутри то всё равно пожираем пламенем своей злой и постоянно попрекающей совести. С Давидом происходило то же самое: как только он завязывал, тут же приходила злодейка совесть, и как капризная прынцесса поселялась в его душе. И мучила, мучила своим нытьём, слезами, прямыми оскорблениями.

Часто, просто, что бы её унять, приходилось вновь прибегать к героину.

Его мать, когда узнала, что Додик стал тем, кем стал, была в истерике. Она умоляла, кричала, угрожала, ползала перед ним на коленях, давала на дозу, когда видела, как сын мучается.

В то же время, в течение непродолжительных передышек между сыновними «системами», боясь, что лафа скоро закончиться — напивалась. Снова закатывала истерики, плакала по «напрасно прожитой» жизни, загубленной молодости, и в апогее призывала смерть — как избавление.

В такие дни, совесть Додика, словно ломка, всё сильнее и сильнее, выкручивала его жилы, кости, душу. Она превращала Давида в молчаливый вопль о пощаде. Он становился всё угрюмее, в конечном счете, выходил на улицу, и мчался к обслуживающему барыге. Там забывался.

Мать, тут же переставала пить, мобилизуя все свои жизненные силы на борьбу с сыновним недугом. Становилась терпимее, сильнее, мудрее, мужественно вытаскивая сына из пропасти.

Получались качели.

Но вес Давида всегда был меньше. Ему нужно было больше ёрзать, прыгать, на одном их конце, чтобы перевалить груз булыжников добрых намерений, коими выстлана дорога в известное место. Качели, медленно, натужно, опускались в его сторону. Иногда да середины, иногда даже, касались земли. Но долго удержать этот непосильный груз Додик был не в состоянии. И слабея, вновь возвращался на вершину. Вершину своей беспомощности.

Когда-то с Машкой они гуляли в сентябрьском, почти летнем, парке и набрели на полуразвалившиеся, скрипучие рычажные качели. Бревно, коричнево-серого цвета, было изъедено трещинами старости. Вокруг росла высокая зелёная трава.

Окраина парка, на которую косильщики лужаек со своими агрегатами забредали нечасто.

— Посмотри, да это же музейный экспонат, — хлопнула в ладоши от удивления Машка.

— Да, круто.

Они подошли ближе, и, не сговариваясь, сели по разным сторонам. Старое дерево скрипнуло о железную трубу-перекладину, словно удивилось такому повороту событий, ничуть не меньше повстречавших его людей.

Оно уже, наверняка, забыло, как бывает у стариков, прелести движения в этой жизни. Окружённое облаком мудрой старости, бревно лежало себе в бездействии. Тоскливо задрав один свой конец над горизонтом, как собака, потерявшая хозяина, задирает голову, вспоминало «былые времена».

Машка была легче, раза в полтора, поэтому Давид помогал качелям, отталкиваясь ступнями от земли. Молодые люди качались тихонечко, бережно, лишь едва опускаясь и поднимаясь над горизонталью.

За это, старое бревно было им благодарно (так как может быть благодарно старое бревно) — не в его возрасте воздух рассекать и подбрасывать седоков до головокружения.

А молодые люди смотрели друг не друга, улыбались и слушали, как скрипят старые качели, словно напевая тихую песенку старческим дрожащим голоском, подстраиваясь под шорох опадающей листвы и шёпот ветерка.

Сейчас воспоминание вернулось остро. Воспоминание о чувстве, испытанном тогда. Оно нахлынуло вдруг, ни с того ни с сего и поглотило Давида в свои объятья.

Это был странное ощущение. Когда Давид, казалось, всё вокруг видел и воспринимал, но ни о чём созерцаемом не думал. Он смотрел на Машку — и не думал о ней, качался на качелях — и не думал о них. Он вообще ничего не думал. Была минута, а может мгновение, а может вечность, и это время не было отягощено мыслями в голове. Просто каждой клеточкой тела он чувствовал своё присутствие во всём и присутствие всего в себе самом, и всё происходящее называлось любовью.

Он был с Машей, с качелями, с небом, с ветром. Он сам был Машей, ветром, небом, качелями. Всё было единым и неделимым, и в то же время, целое имело границы, определяя свои составляющие. Это было ХОРОШО.

Почему, как, что послужило причиной произошедшего, Додик не понимал до сих пор. Но случившееся так поразило его, что долгое время, после того как они с Машей покинули парк, он шел и молчал, наслаждаясь воспоминаниями об испытанном. Маша тоже шла и молчала.

Всё вокруг молчало и… пело.

Позже, Давид, не один раз хотел возвратиться к качелям, посмотреть — как у них дела. Быть может, они с Машкой были последними свидетелями уходящей жизни старого рассохшегося бревна с проржавевшей трубой-перекладиной. Но, так и не сходил…

И вот такие прекрасные мгновения жизни были растоптаны, растерзаны, уничтожены белой пылью, которая оказалась важнее, чем всё остальное.

Сумасшествие какое-то…

В психушках Давиду тоже приходилось лежать.

В больших психиатрических клиниках, находились все отделения — от неврозов до психозов, в том числе и наркологические. Обычно, последние заполнялись только алкоголиками.